Я вынимаю из холодильника шмат колбасы и достаю из пакета батон. Вытаскиваю стакан. Ладно. Потом оболью кипятком. Нахожу блюдце и пробую его отскоблить. Ищу глазами тряпку, я этой тряпкой смахиваю со стола крошки. А иногда вытираю пол. Я готовлю Вовке закусон.
Вовка продолжает терпеливо сидеть и задумчиво рассматривает гравюру. На полу мастерской лежит человек. Возле его безжизненной руки – кисточки, тюбики – все валяется. Тут же холсты. И на каждом – солнышко, листья; а на одном – тень, наверно, его самого. Уходящая. В городе зима, а в оконном проеме – крест. Как в подрамнике. На подоконнике – три кисти – как свечи. Гравюра называется «Смерть художника».
Вовка отрывается от гравюры и, наклонившись за бутылкой, протягивает ее мне. Конец дюральки обрывается, и я хватаю нож. Отковырнул. Наливаю Вовке полный стакан и ставлю бутылку на место.
Вовка поворачивается:
– А ты? – Сразу видно, что Вовка настроен не на шутку.
Я все еще сопротивляюсь:
– Вова… не могу… понимаешь… надо бежать… а я еще не брился… понимаешь… порежусь… – и трогаю на подбородке щетину.
Но Вовка не обращает на мои слова внимания и смотрит на бутылку. Опять помолчали. Можно еще что-нибудь придумать, но в голову ничего не лезет. Вовка стоит насмерть.
– Ну, ладно. – Я сдаюсь. – Только чуть-чуть… Понимаешь… меня ждут люди…
Пришлось снова лезть в шкаф и доставать еще один стакан. Последний. У меня их всего два.
Выпили. Вовка несмело жует бутерброд, а я тупо смотрю в одну точку. Все. Опять день насмарку. Сейчас захочется спать.
Вовка все дожевал и снова поворачивается. Кивает в сторону магнитофона и вдруг поднимает на меня глаза:
– А можно… это самое… ну, как это… – Вовка пытается что-то выразить, но у него ничего не получается.
Я прихожу Вовке на помощь:
– Че… Хочешь туда что-нибудь сказать?
Вместо ответа Вовка как-то боязливо моргает.
Я втыкаю вилку в розетку и усаживаю Вовку на табурет. Придвигаю микрофон. Вовка в него уставился и молчит.
– Ну, давай, говори… – меня это уже начинает забавлять, – ну, че ты молчишь?
– А чего говорить? – Вовка вдруг делается совсем беспомощный и даже какой-то милый.
– Да чего хочешь…
– Клавушка… извини меня, пожалуйста… – неожиданно нежно, торопясь и запинаясь, начинает Вовка, – это самое… то, что я… это самое… для тебя плохо сделал… передай Нины тоже… это самое… такие вещи… что пусть… это самое… мое большое извинение… а завтра… это самое… съездий к Нины… проспект Художников… это самое… двадцать один, квартира восемнадцать, шестой этаж… вот так… Завтра и Нина будет… это самое… и Сергей будет… там все будут… поняла… вот так… А-а-а… ты не плачь… то, что сегодня увидишь… поняла…
– А ты че это? – перебиваю я Вовку. – Слушай, ты че это собираешься?..
– А-а-а… я… это… ничего не собираюсь… я это… – Вовка опять беспомощно моргает.
– Ну, вот, че ты сейчас говорил?
– Я говорю, прости меня, что я… это самое… ну… то, что я ей сделал плохо…
Я нажимаю на клавишу и поворачиваюсь к Вовке:
– Ну, че… хочешь послушать?
Вовка меня не понимает:
– Чего?
– Я говорю, хочешь послушать, что мы с тобой говорили?
– Чего говорили?
– Ну, вот сейчас, что говорили, прослушаем, хочешь?
– Не знаю…
– Ну, ладно. Давай дальше. А послушаем потом… – и я снова нажимаю на «запись».
…Я смотрю на Вовку и пытаюсь представить, каким он был в детстве. Как у большинства алкашей, глаза у него с какой-то настойчивой поволокой. И неопределенного цвета. А когда-то, наверно, были синие. Сидел где-нибудь босиком на завалинке. Такой русоголовый. А теперь уже седой и весь в морщинах.
В коридоре зазвонил телефон.
– Подожди… – я выключаю магнитофон и выхожу.
– Меня нету! – кричит мне вдогонку Вовка.
– Але… – я хватаю трубку и слушаю.
Молчание. Я тоже молчу.
– Да!.. – раздается вдруг отрывистый голос. Как будто я позвонил, а там спрашивают.
– Чего да?! – я уже начинаю раздражаться.
Оказывается, не туда попали.
– Баран! – кричу я. – Вот баран… – и, бросив трубку, возвращаюсь обратно в комнату.
…Вовка вдруг замолкает и смотрит на бутылку.
– Че, – я к нему поворачиваюсь, – хочешь выпить?
Вовка молчит.
Я наклоняюсь к бутылке и наливаю сначала Вовке. Потом себе. Поменьше. Закусывать больше нечем.
Выпили.
– Ну, и че дальше?.. – заинтересованно спрашиваю я, хотя даже и не слышал, о чем Вовка только что говорил. Как-то задумался.
…Я поворачиваю голову и смотрю на будильник. Будильник остановился.
Вовка тоже смотрит на будильник и поднимается.
– Ладно, Толик… я тебя… это самое… задерживаю…
– Да ничего… – я тоже поднимаюсь и протягиваю Вовке остатки вина.
Вовка обидчиво моргает и отказывается.
– Нет… это самое… у меня еще… это самое… знаешь сколько… восемь…
– Чего восемь? – я Вовку не совсем понимаю.
Вовка объясняет:
– Я говорю… у меня… это самое… еще восемь штук…
– Чего? – я опять не совсем понимаю. – Восемь бутылок?
Вовка кивает.
Но я ему все-таки всучиваю, и Вовка уходит.
Я смотрю на стаканы и, схватив тряпку, уношу их вместе с блюдцем на кухню. Сейчас оболью кипятком. Но который из них Вовкин?!
Так и не найдя ответа, я выкидываю оба стакана в ведро. Вместе с блюдцем. Бросаю в раковину тряпку и пускаю горячую воду. Возвращаюсь в комнату и тщательно вытираю тряпкой ручку двери.
Через несколько дней Вовка повесился.
От всего сердца
На этот раз уже традиционный стук раздается за несколько дней до моего дежурства. И это меня озадачивает.
Обычно первые два рубля одалживала Клавдия Ивановна, а два остальных потом исправно добирал Вовка. И до уборки меня не тревожили. А теперь больше никто не скребется и стучится только одна Клавдия Ивановна. Зато в два раза чаще. Еще не начинала убирать, а уже, помимо четырех рублей за уборку, успела стрельнуть рубль с полтиной.
– Толик, – с заученной интонацией уверенно начинает Клавдия Ивановна, – одолжи до аванса два рубля (наверно, уже и забыла, что недавно одалживала)…
Я лезу за пазуху и от всего сердца выворачиваю карман. Мне нужно собраться с мыслями.
– Нету, – говорю я, – нету, Клавдия Ивановна, денег… – и в знак доказательства предъявляю вывернутую изнанку.
Клавдия Ивановна смотрит куда-то в окно и молчит. Под глазами у нее мешки. Ногти на ногах, как всегда, грязные. Да и мочой несет, как обычно. Вовка повесился в конце июня, а сейчас уже начало августа.
– Толик, до аванса… – привычно повторяет Клавдия Ивановна и неожиданно начинает плакать, – вчера… приходят из мебельного… к Вове… спрашивают… десять рублей… а я… Толик, ты же знаешь… мы с ним уже полгода не жили…
Я вытаскиваю словарь и достаю из него заначку до зарплаты – семь рублей. А в банке из-под монпансье – мелочь.
Отделив две рублевки, я протягиваю их Клавдии Ивановне.
Счёт
Выключив газ, я хватаю с плиты чайник и несу его к себе. И на повороте спотыкаюсь о приступку. Ну, прямо туши свет – ведь только что горело. Зато теперь горит в туалете.
Щелкая выключателем, я заворачиваю за угол и догоняю Наталью Михайловну; ее комната уже за поворотом, и Наталья Михайловна ползет к телефону. Я пытаюсь проскочить между ее локтем и стенкой, но она, вместо того чтобы меня пропустить, чуть со мной не столкнувшись, перегораживает мне дорогу.
– А, это вы? – Наталья Михайловна меня узнает и, повернувшись обратно, продолжает свой путь дальше.
Опустив чайник к самому полу, я аккуратно ее обхожу. Потом оборачиваюсь и кричу:
– Я вам принес батон!
Осиливая сантиметр за сантиметром, Наталья Михайловна мне молча кивает. В руке у нее палка, и ее тучное тело колышется из стороны в сторону. Ее семенящее шарканье угадывается даже у меня за столом.
Когда Наталью Михайловну зовут к телефону, то потарабанят к ней в дверь и с криком «Наталья Михайловна, телефон!» тут же линяют. А Наталья Михайловна пока слезет с кровати, пока доползет до двери, пока откроет, пока пропутешествует по коридору. Доберется, а в трубке гудки.