Потом он окажется на улице. Старинный сквер, разоренный ради того, чтобы освободить место под строительство автостоянки, может предложить желающим прогуляться по нему лишь чахлую растительность трех аллеек, дорожки которых посыпаны ослепительно белым песком. Пройтись по этому песку можно лишь прищурив глаза и перепачкав обувь. Сквер стали обходить стороной. Туда больше не ходят почитать газету. Там больше не видно сидящих с вязаньем мамаш, покашливающих пенсионеров, дремлющих на скамейках арабов и скучающих в песочнице детишек. Он взглянет сквозь решетку на это запустение, высокий тип с одутловатым лицом из тех, кого даже не замечаешь, проходя мимо. Он попытается поймать такси. Будет поджидать его там, где такси редкость, предпочитая, по своему обыкновению, стоять невесть сколько и невесть где вместо того, чтобы пройти каких-то пять минут до стоянки. А когда наконец рядом с ним остановится машина и он сядет на ее сиденье, обитое ярко-красным кожзаменителем, раскалившимся на солнце, Бенуа спиной и конечностями ощутит, как ему передается густой и ровный жар летнего дня, он весь подберется и постарается свести до минимума точки соприкосновения своего тела с сиденьем такси, самого себя с сиденьем, с машиной, со всем остальным миром, он возьмется за хромированную ручку дверцы, прикроет глаза и назовет адрес издательства таким глухим, таким бесцветным голосом, что таксист поднимет взгляд к зеркалу заднего вида и на несколько мгновений задержит его на отражении своего пассажира, сорокалетнего мужчины с морщинистыми веками и в черном галстуке, вид которого наводит на мысль о тех господах, что ему приходилось забирать в одиннадцать часов утра у ворот кладбища.
Они говорили, эти простодушные женщины: «Возьми меня, возьми же, милый». Возьмименя-возьмижемилый. Что это? Название какого-нибудь индийского города? Торт с кремом? Они говорили: «Да, да, так, люби меня, люби». Они говорили: «Я люблю, когда ты во мне». И я видел их распутные взгляды и слышал их распутные голоса. Они говорили: «Ах, как хорошо, ах, как вкусно», и я чувствовал себя так, словно был для них куском мяса, едой, только маленький нюанс — они никогда не могли мною насытиться. А ведь аппетит, как известно, приходит во время еды. Их аппетиты приводили меня в ужас. Ты помнишь тот день, когда мы встретились с тобой второй раз и пошли гулять? Ты рассказывала мне, как ревнует тебя Клод. Ты сказала: «Он боится, что я стану целоваться с первым встречным». Какую же боль ты причинила мне — своими словами, своими губами. Эта пошлость, сказанная с такой легкостью, отозвалась во мне сладостной болью. Во мне словно что-то натянулось и до сих пор не отпускает, доводит меня до головокружения, до изнеможения, вызывает желание нестись куда-то то ли в вихре вальса, то ли в вихре страсти. Что это со мной? Что это такое я сейчас выдумываю? Слащавые фразы, дальние дали, писанные акварелью, поэзия… Как бы я хотел, чтобы ты услышала меня. Чтобы узнала, как я люблю ту боль, что ты причиняешь мне, и твою наивность, с которой ты говорила мне потом другие слова, говорила их мне точно так же (я в этом просто уверен), как говорила другим и для других, но мне это все равно, это даже еще больше распаляет мою любовь к тебе. Исходя от тебя, эти слова, наконец, стали выполнять свою настоящую миссию, миссию нежности и страсти. Они обретают свой истинный смысл, и я сцеловываю их с твоих губ. Когда-то я считал их мерзкими и грязными, а теперь сцеловываю с твоих губ. Отныне, но лишь для тебя одной, у меня появилась сила! Неторопливость и сила. Ты очистила слова любви от налета обыденности. Ты сделала так, что все самые обычные слова любви перестали казаться затасканными. Обыденность любви в своем обновленном виде возникла меж нами, и это стало словно моим рождением заново — рождением в любви, которой я занимался, в которой разочаровывался, которую переживал (во всяком случае, мне так казалось), о которой злословил, над которой насмехался, в страсть и силу которой не верил, — итак, это стало моим рождением заново для удовольствия и любви, которая вспыхнула нашим с тобой утром и которую я познал впервые в жизни.
Он еще раз повернул ключ зажигания, так, на всякий случай, и мотор вдруг радостно заурчал. Что ж, электричество — штука загадочная. Бенуа от этого маленького чуда сразу же воспрянул духом. Ему так нужны были доказательства того, что судьба милостива к нему. Ему было достаточно даже такого вот знака. Машина тронулась. Пока она вписывается, поскрипывая колесами, в виражи наклонного выезда из гаража, мучается ли он вопросами? Посмеивается ли над собой? Наверное, ему следовало бы разобраться с этими своими приступами лиризма. Речь-то всего лишь о том, что некий отец семейства трахает на стороне молоденькую любовницу, обычное дело. Просьба не забывать этого. Романтики тут не так уж много. «Вечно ты витаешь в облаках», — говорила его мама. Обыденность любви — очень верное выражение. Нет ничего более обыденного, чем это учащенное биение сердца. Обыденность, пошлость, банальность, избитость, тривиальность — существует почти столько же слов для обозначения усталости от любви, сколько для описания разных способов ею заниматься. Как же он беден, язык любви. Элен права. Она избрала для себя роль насмешливого достоинства и долготерпения. В любом случае победа будет на ее стороне. Люди благоразумные поставят именно на нее. Да и сам Бенуа… Но он действительно ничего в этом не смыслит. Он совершенно искренен. Настолько же искренен, насколько обессилен. Он устал от этой жизни, вести которую у него нет больше сил и к которой он потерял вкус. Он превратился в человека, растерявшего все свои прежние привязанности. Его тело потеряло память, равно как потеряли ее голова и сердце. Некоторое время назад — тому два или три года — он вступил в такую полосу жизни, когда люди, хоть в какой-то мере наделенные душой, впадают в состояние неприятия окружающего мира. Он больше не испытывает никакого вкуса к почестям, впрочем, его нервная система и не вынесла бы их. Ему недостает ловкости, чтобы делать деньги. Он любит свою профессию, но занимается ею так давно, что любовь к ней начинает уступать место разочарованию. Впрочем, он не из тех, кому достаточно просто получать удовольствие от своей работы. Его постоянно гложет червь сомнения, не дающий пробиться росткам тщеславия и всегда готовый натолкнуть его на мрачные, саркастические мысли о возможных неудачах. Он принадлежит к породе отшельников, которые позволили втянуть себя в общение. Это очень опасная порода людей, они приносят несчастье окружающим, не умея построить собственное счастье. Вступление в брак для них дело чести, равно как и обзаведение потомством. Такие, как Бенуа Мажелан, упорно трудятся ради продолжения своего рода. Ярые противники женевских клиник[1], они не позволяют своим женам делать аборты. Тут нечего сказать: подобная добродетель сейчас редкость. Но они не обладают никакими другими добродетелями, которые могли бы подхватить ее эстафету. Они на редкость плохие отцы. Нет, их нельзя назвать жестокосердными или несправедливыми, они просто холодные. Отец, не умеющий дать тепла своим детям, — горе семьи. Бенуа — исключение из этого правила — страстно любил своих детей, но никогда не признавался в этом вслух. Чувства, которые он к ним испытывал, на его взгляд, невозможно было выразить словами. Твердо уверенный в том, что ведет себя правильно, он хранил молчание. Он любил грациозность своих сыновей и их хрупкость, особенно в шестилетнем возрасте, любил их гибкость и непосредственность, которые находил у них и которые безуспешно искал когда-то в себе самом, эти качества его сыновья получили от Элен, и это бесконечно радовало его. Его распирало от чувств, но он не решался отдаться им. Он почти ничего не знал о своих детях. И никогда не задумывался над тем, случается ли его сыновьям задаваться вопросами на его счет. И какими вопросами? Отшельники скромны, но никто никогда не думает похвалить их за это. Он не слишком высокого мнения о себе, чтобы рассчитывать на то, что у его сыновей есть причины любить его. Он верит в устои, верит во всемогущество времени. Кроме того, он верит в необходимость соблюдения неких условностей. В нем есть нечто от буржуа Гизо.