Он сидел внутри. За сорванными дверями — непогожий гнусный день.
Сидел он за самодельным столом, на самодельной же табуретке. Сделали их когда-то то ли туристы, то ли краеведы. Пьянь местная на такое не поднимется. От силы могли пеньков втащить или ящик из-под консервов. Сквозь щели в тесовой крыше в храм перетекало мутное небо. Говно птичье, обильное и серое, завершало интерьер. Пустые бутылки и банки давали полный срез эпохи. Хоть музей открывай… Только сидел он не один… Папаша, молодой и в рубахе… Саша заговорить с ним захотел, удивиться только не было разрешено… Но это полбеды.
— Посмотри направо, — папаша сказал.
Посмотрел он — и мать увидел. Сидит рядом, на табуреточке. Молодая и значительная. Но и это еще не все… Весь свой род он увидел, в капюшонах стоят, в плащиках, склонили головы, лиц не видать, но понимает он, что это предки. Помещение как бы раздвинулось, в коридор какой-то ушло, и в этом коридоре источался и едва был виден самый дальний, то есть первый из Болотниковых. От звука своего имени Саша проснулся…
Деревня та называлась Болотовкой. Созвучие простое. А, может быть, и нет. Теперь он думать будет про сон. Все, как надо. Что тут на горе еще видеть? Не про рыбалку же сны? Не про торжество демократии. Но как-то все буднично и значительно. В точку. Мужиков в роду не осталось. Девок две. И от них пусть девки будут. Что бы растворить в чужих удачных судьбах родовую катастрофу.
Они шли по красным стрелкам и натоптанной щебенке, все же сбивались и снова выходили на тропу. Путь назад не занял много времени.
В Панагии застали чехов. Те смотрели в карту, переодевались, доставали воду из колодца, открывали баночки паштетов. Румына и след простыл, а Викеша различался ниже. Он шел вниз не спеша, убедившись, что Пес спускается с вершины. Встретятся на пароме. Наверное. А где же еще? Пес после приступов к дальнейшему прохождению маршрута не годен. Никуда не денется.
Еды в Панагии не прибавилось. Та же картошка в порошке, те же макароны по-флотски. Когда чехи ушли, Саша отправился вниз, за сухими ветками. Ночной холод ушел, накатывал дневной жар. Если так быстро пронестись по тропе, можно до полудня оказаться внизу, в Анне. Там отсидеться до парома. Кофе, яблоки, хлеб, маслины. Может быть, и винца обломится. Псу сейчас винца хотелось теплого. Из баллона, постоявшего на солнце. Согреться. Или водки глоток. Вершина отпускала. Природа брала свое.
Они поели как вчера. Макаронного супа, картошки, сухариков. Потом воды горячей, кипятку по-русски. Потом Пес прилег. Здесь места поболе, чем на вершине. Можно и отдохнуть. Саша два одеяла под себя стелит, двумя укрывается. Благодать. До парома еще времени очень много. Можно не спешить. Ходу отсюда, в худшем случае, три часа.
Псу ничего не привиделось на этом привале. Примерно час он просто проспал, потом лежал на правом боку, иголочки свои ощущал внутри. Идти ему никуда не хотелось. Так бы вот пожить здесь, спать, молиться, чайком разжиться у паломников. Ночью застынешь, днем отогреешься. Вершина недалеко. Долина внизу. Небо, облака, тишина. Но не того хотел от него отец в больничке. Так вот все слишком просто. А то, чего он желал, — внизу. В Пантелеймоне.
— Вставай, Болотников. На корабль опоздаем.
— Да я давно стою. Чай будешь?
— Откуда?
— У болгар взял.
— У каких?
— Да пробегали тут. Ты спал.
— Еще что?
— Водки предлагали.
— Выпил?
— Не… Водки мы внизу напьемся. Вдосталь.
— Вот как ты заговорил. Ну, пошли.
Чай с сухариком пришелся как нельзя более кстати. Густой, крепкий. Только вот без сахара.
Саша с тоской оглядел то, что они сейчас покидали, и пошел вниз не оглядываясь.
— Ну, давай. Про Каргополь. А то не дойду, — попросил Пес.
— Ага. — Согласился Саша. — У нас один мент бересту плетет.
— Зачем?
— Любит. Художник. Лапоточки, корзинки, ведерки. Другое всякое.
— Потом что делает?
— Сдает в магазин народных промыслов.
— Большой мент?
— Не. Метр семьдесят шесть. С пузиком.
— Иди ты, «с пузиком». Чины какие?
— Зам начальника УВД.
— Эка… Интересные дела. И берут бересту?
— Не… Берут немножко. Он не из-за денег.
— Ясно. Еще что? Ты вот как к народу своему относишься? К каргопольскому?
— Плохо отношусь. Народ дикий.
— Чего так?
— Север. Лагерей близко много. Многие опять же осели, сиделые. Опять же ни татарин, ни немец до нас не добрались. Только комиссары пошалили. То есть кровь у нас не обновлялась. Северная кровь придает рожам неизгладимое впечатление. Неподготовленный человек шарахается. Я вот как выгляжу?
— Нормально выглядишь. Как человек с Севера.
— Спасибо. Ты тоже не красавец.
— А я и не претендую. Давай-ка присядем. Водички хочется.
— Хочется — присядем.
— Я вот еще спросить хотел.
— Про лагеря?
— В холле, в гостинице — пианино раздолбанное. Я отдыхал, а молодежь оттягивалась.
— Ну?
— Оно всегда там было?
— Сколько себя помню… А что? Хорошая вещь. Люди играют. Когда выпьют.
Солнце выкатилось на свое привычное место. Тяжелый, наполненный потусторонним теплом воздух, с запахом каменной пыли и памятью о ночи на вершине, прижимал Пса к тропе, как будто рюкзачок с полупудовым камнем на спину ему сам по себе забрался и накинул ремни на плечи. Инерция.
— А почему никто не окает у вас? Ведь Вологодчина рядом, — спросил он Сашу.
— А чего мы должны окать. Мы должны цокать.
— Это как?
— Цасы. Цаска.
— И что?
— Так. Кое-кто. В основном, мы чисто говорим.
— Гордишься?
— А чего мне? Мы народ корневой. Север. Озеро. ГУЛаг.
— А что там у вас в ГУЛаге с ценами? Вот выйдет человек от хозяина и что? Хлебушек почем, хороша ли сметана?
— Недавно молокозавод заработал. Отличное молочко. Сметану, впрочем, лучше покупать Вельского изготовления. Но Вологда всех бьет. Вот там сметана.
На объездной появилась бензоколонка. Опупеть… Такое наворотили. Хошь в кафе сиди, хошь в магазине чипсы покупай. Хошь бензином заправляйся или соляркой. Вот только водопровод не везде. Так что прачечная наша там, где теплые ключи бьют: кому экзотика, кому спасение. Но какое белье. Какое свежее. Мне этих машин говенных не надо. Только с реки. И ни аллергий, ни лишаев. Только козлы автомобили норовят помыть. Перед входом — щит с надписью «Автомобили не мыть!» Все равно лезут. Эй, ты чего, Песка?
Пес стал падать. Опускаться медленно и заваливаться. Саша прихватил его за плечи и протащил в тень. Это, значит, метров пятьдесят. К кривому дереву.
Пес просто отлетал в какую-то бесконечную темноту. Только ему показалось, что его провело по трем огромным шестерням. Ни снов, ни видений, ни знаков. Потом день возвращался в него, свет приходил через мутную щель, и лицо Саши, склонившегося над ним, было первым признаком возвращения.
Вот так. Три шестерни, три круга, должно быть, это — круги ада, и три времени. Все это прошло через него и стальные зубья протащили его сквозь тьму веков. И вслед за ним, взвешивая на стальных точнейших весах, на двух чашках, блестящих от вечной работы, прикинул Создатель все, что у него было за душой: надежду, веру, страх…
Была там и любовь, но он, забывая о жестоких законах механики, преступно длил свое прощание на давней трамвайной остановке. Только он забыл, в каком это городе и в какой стране! В этом он был виновен. Трупы эти служебные, ножи и пули, кровища вечная — это все ничего, это военное, это ладно. Он забыл главное слово, и слово это было — любовь! А когда вспомнил о ней, то неумолимая сталь перерезала те тончайшие нити.
Паперти, площади, разное солнце разных стран…
Вино такое же дерьмовое, как эта рицина. Везде есть своя рицина и уза своя. Брага каргопольская. В этом больше любви, чем в винище элитном! Рвут шестерни, перемалывают, и поломанные иголки уходят своими фрагментами внутрь, в глубину, откуда их никакой хирург не достанет. Что теперь будешь делать, Саша?