Среди негров произошла какая-то возня, и я услышал, как кто-то в толпе выдохнул: “Да-аа”, а другой голос тихо и печально произнес: “Ты смотри-ка, и верно!”
Я медленно протянул руку, словно пытаясь дотянуться до них, и часть толпы придвинулась еще ближе.
Оглянитесь вокруг, братья, — говорил я, — что вы видите? Что носится в воздухе? Что вокруг вас такое витает?
Негры крутили головами, оборачивались к городу, возводили очи горе: подсвеченный янтарными лучами солнца воздух туманился, дым дальних пожаров плыл по улицам и подымался к галерее; даже и в тот момент, когда я говорил, едкий, яблочно-сладкий вкус горелой древесины щекотал носоглотку, чуть отзывая душком тлена. Сей дым есть смерть гибельная, братья мои, — продолжил я, — зараза, опустошающая в полдень и язва, что ходит во мраке. Это тот самый дым, что висел над евреями, когда они были рабами в земле египетской. То самое поветрие язвы гибельной, поветрие смерти, что веяло над евреями в Египте, веет и над черным народом, над всеми, у кого черная кожа, как у тебя и у меня. А гнет над нами еще сильней и необузданней, чем был над еврейским народом. Иосифа хотя бы за человека считали, не собакою он был четвероногой. Братья мои, смех — это хорошо, смех это хлеб, соль и пахта, смех — это бальзам на раны. Но всему свое время, и время всякой вещи под небом. Время смеяться, и время плакать, а как же! А еще есть и время гнева! В рабстве черные вроде вас и меня должны плакать от гнева. Воздерживайтесь от такого глупого смеха, каким вы смеялись давеча! — Я возвысил голос почти до крика. — Когда белый человек поднимает руку на одного из нас, мы не должны смеяться, мы должны рыдать от ярости! “При реках Вавилона, там сидели мы и плакали, когда вспоминали о Сионе!” Не так ли? (“Хм-мм, правильно!” — снова раздался тот же голос, да теперь даже и не один.) “На вербах посреди его повесили мы наши арфы. Там пленившие нас требовали от нас слов песней, и притеснители наши — веселия: “пропойте нам из песней Сионских”. Как нам петь песнь Господню на земле чужой?” Не так ли? — горько и с нажимом повторил я. — Белый человек заставляет вас петь и плясать, топтаться в пыли и бить чечетку, бренчать на банджо и выводить на скрипке песенки про черномазого пройдоху. “Пленившие нас требовали от нас слов песней”, так бросайте вы эту чечетку! Всему свое время. Сейчас не время петь, не время смеяться. Оглядитесь вокруг, братья мои, загляните друг другу в глаза! Только что вы видели, как белый человек натравливал брата на брата! Вы же не животные, которых можно стравливать друг с другом, как блохастых дворняжек. Вы люди! Вы люди, братья мои дорогие, гляньте на себя, где ваше достоинство!
Говоря это, я заметил позади толпы двоих черных мужчин постарше, один из которых другому что-то пробормотал, и они покачали головами. На их лицах отразилось удивление и беспокойство, и они потихонечку отошли и исчезли. Остальные по-прежнему стояли почти неподвижно и слушали вдумчиво и внимательно. До меня донесся глухой вздох и тихое “аминь”[21]. Я воздел обе руки вверх и вытянул пальцы, разведя ладони, как в благословении. Пот струйками тек у меня по лицу.
В ночном видении, братья, — продолжал я, — Бог говорил с Иаковом; Он сказал: “Я Бог, Бог отца твоего; не бойся идти в Египет; ибо там произведу от тебя народ великий”. Иаков пошел в Египет, и умножился народ Израилев, и рожден был Моисей. В тростнике родился Моисей и вывел евреев из Египта в землю обетованную. Что ж, там они тоже хлебнули горюшка. Зато в земле обетованной евреи смогли выпрямиться, стать во весь рост и жить как люди. Они сделались великой нацией. Хватит солонины, долой кукурузную кашу, хватит жрать соль вместо мяса: всему этому евреи положили конец — всем этим надсмотрщикам и невольничьим аукционам; и не слышно стало по утрам трубы, что будит на работу. И появились у них на обед цыплята в бульоне и оладьи, и сладкий сидр, чтобы попивать в тенечке. Им стали платить их трудовой доллар. Евреи стали людьми. Но, увы, братья мои, увы, сыны матерей наших, черный народ никто не выведет из рабства, пока он не обретет достоинство! Черные не будут свободными, не получат они оладий со сладким сидром, покуда не научатся любить себя.
Только тогда первые станут последними, а последние первыми. Черный народ никогда не станет великой нацией, покуда не научится он любить свою черноту, любить красоту своей черной кожи, красоту своих черных натруженных рук и черных ног, что устало бредут по белу свету. А когда белые в злобе и лютом ожесточении вынуждают нас проливать кровь, когда поруганию подвергают они красоту нашей черной кожи, тогда — увы, братья, не время тогда для смеха, но время плача и сетований лютых!.. Достоинство! — вскричал я после паузы и дал рукам опуститься. — Только достоинство, несгибаемое во веки веков, только достоинство сделает вас свободными!
Я замолчал, глядя на восторженные черные лица. Потом я медленно и тихо закончил:
Восстань, светись, ибо пришел свет твой, и слава Господня взошла над тобою. Аминь.
Негры застыли в молчании. Далеко в городе церковный колокол дал сдвоенный удар, отмерив полчаса. После этого негры один за другим стали разбредаться по галерее; некоторые смотрели хмуро, у многих вид был тупой и непонимающий, были такие, кто глядел испуганно. Другие, радостно сияя, подошли ко мне; Генри, который был глух и читал по губам, подошел вплотную и пожал мне руку. Нельсон со словами “Это ты верно говорил” тоже подошел ближе. И я почувствовал их теплоту, почувствовал братскую с ними связь и надежду, и ощутил то, что, видимо, ощущал Христос, когда сказал близ моря Галилейского: “Идите за Мною, и Я сделаю вас ловцами человеков”.
Другой знаменательный мой приезд в Иерусалим был около месяца спустя. В тот день случилось странное происшествие, и хотя на великие события, которые мне придется вскоре описывать, оно повлияло лишь косвенно, но на меня оказало довольно значительное впечатление, и я чувствую, что должен рассказать о нем.
В прошедшие недели я собрал субботний класс изучения Библии, в который вошли семь или восемь негров, в том числе Дэниель, Сэм, Генри и Нельсон. Харк возвратился к Тревису, так что мы уже не ездили в город вместе. Свой класс я собирал в тени раскидистого клена на задах рынка. Там я сидел на прохладной земле, окруженный полукольцом негров, — кто сидел на корточках, кто полулежал, опершись на локоть, — и я был счастлив тем, что кого-то, может быть впервые в его жизни, я введу в мир Святого слова Божьего. Лишь немногие из них имели качества, благодаря которым могли приобрести то, что называют набожностью; ни один не спешил отказываться от сквернословия, ни один не считал зазорным при первом удобном случае стянуть с телеги у какого-нибудь белого бутылку виски. (Один Генри, состоящий при доме у благочестивого хозяина и отгороженный от внешнего мира глухотой, обладал чем-то вроде зачаточной духовности.) Однако со скуки — рабам ведь просто нечем голову забить, кроме бабушкиных страшилок про колдовство, привидения и нечисть — они с удовольствием слушали мое изложение событий Бытия и Исхода: рассказы об Иосифе и его братьях, о переходе через Чермное море, и как Моисей жезлом исторг воду из скалы Хорив, — в общем, каждое субботнее утро я с гордостью и удовольствием замечал, как они, приветствуя меня, светятся, как всем своим видом показывают, что с моим прибытием для них наступает час самый сладостный. После занятия, которое порой затягивалось далеко за полдень, я дружески с ними со всеми прощался и уходил, укрываясь в тени под телегой Мура, где подкреплялся беконом с кукурузной лепешкой. Уже в те дни я стал напускать на себя вид недоступный и загадочный, полагая, что такая отстраненность в поведении послужит мне на пользу, когда придет, наконец, время открыть последователям великие планы на будущее.
И вот, в ту субботу, что была месяц спустя, я как раз отошел от учеников, когда незнакомый белый мужчина украдкой приблизился ко мне и слегка тронул за локоть.