Такой была удивительная женщина, чей прах покоится в Кремлёвской стене.
Служба в ЧК была для меня серьёзной школой, научила и лучше разбираться в людях, и не рубить сплеча, когда речь шла о судьбе человека.
Царскими законами мы, естественно, пользоваться не могли, новые молодая республика только ещё создавала. При определении меры виновности того или иного арестованного следователю приходилось полагаться на свою революционную сознательность.
А следователи, что естественно, были разные. Одни дотошные, объективные, стремившиеся во что бы то ни стало доискаться до истины, разобраться, что же произошло. Другие верили больше бумажкам, чем людям, судили прямолинейно: раз белогвардеец — расстрелять как врага Советской власти. Но таких было немного. Большинство старалось разобраться, прежде чем вершить строгий суд.
Как комендант Крымской ЧК, я ознакомился с делами, которые вёл один из следователей. Чуть ли не на каждом стояла резолюция: «Расстрелять». Признавал этот следователь лишь два цвета — чёрный и белый, полутонов не различал. Врагов, настоящих, закоренелых, достойных смертной кары, было от силы десять, остальные попали в ЧК по недоразумению. Я пошёл к Реденсу и показал просмотренные дела.
Реденс обычно не демонстрировал своих чувств. А тут, вчитываясь в бумаги, почернел. У Реденса в этот момент сидел и Вихман — председатель Крымской ЧК. Тот, просматривая дела, тоже ни слова не сказал, я только видел, как у него на скулах перекатывались желваки.
На экстренно созванном заседании Реденс сказал кратко:
— Мы — представители самой гуманной, самой справедливой власти. Это не значит, что мы всепрощенцы. Но если кто-то позволит себе поспешить с выводами — будем карать беспощадно. Мы не можем дискредитировать ни Советскую власть, ни ЧК. Наш прямой долг — строжайше выполнять требования революционной законности.
Реденс был крут, но справедлив. Не давал никому поблажки, органически не переносил даже малейших проявлений панибратства и хамства.
Однажды я зашёл в камеру к гардемаринам, спрашиваю:
— Какие претензии?
Что-то хотят сказать и не решаются.
— Смелее, чего боитесь, вы же моряки, — сказал я. Один набрался храбрости:
— Ваш заместитель ударил арестованного. Вызвал я заместителя прямо в камеру:
— За что ударил? Ты что, жандарм, околоточный надзиратель? На первый раз — пятнадцать суток строгого ареста. Иди и напиши рапорт, все объясни.
Заместитель пошёл и написал жалобу на имя Реденса: Папанин дискредитирует его в глазах белогвардейской нечисти.
Реденс на жалобе наложил резолюцию: «С наказанием согласен».
Реденс не уставал повторять: «У чекиста должны быть чистые руки».
Каждый случай самосуда, неоднократно повторял Реденс, на руку злейшим врагам Советской власти.
Всю жизнь благодарен я Реденсу и Вихману ещё и за то, что они заботились и о пашем внешнем виде, и о нашем языке, делали внушения своим сотрудникам, которые пользовались блатным жаргоном.
— Знать жаргон надо, — учил Реденс, — но пользоваться им при допросе — значит ставить себя на одну доску с преступником.
Расскажу ещё об одном эпизоде тех лет.
Ходил хлопотать ко мне за нескольких случайно задержанных студентов высокий, темноволосый молодой человек с ясными глазами. Он горячо доказывал, что головой ручается за своих друзей. И приходилось мне поднимать их дела, идти к следователям. Я забыл об этом «ходатае» и никогда бы не вспомнил, если бы через три с половиной десятилетия в коридоре Академии наук не остановил меня всемирно известный учёный.
— Иван Дмитриевич, помните ли вы, как но моей просьбе из тюрьмы студентов выпускали?! — спросил он и засмеялся.
Это был Игорь Васильевич Курчатов.
По долгу службы я много раз встречался с руководителями обкома партии и Крымского ревкома, докладывал им о проведённых операциях, получал указания. Председателем ревкома был Бела Кун, с которым я познакомился ещё в Харькове. Часто видел я члена президиума обкома партии Дмитрия Ильича Ульянова. Дмитрий Ильич Ульянов был тогда начальником курортов Крыма.
Бывали недели, когда я не замечал суток, как и мои товарищи по работе, и глубоким вечером вспоминал, что не успел позавтракать. Однажды мне пришлось возглавить отряд моряков-чекистов, и мы дня три гонялись верхом на лошадях по лесам Крыма за бандой «зелёных». Каких же только банд и антисоветских группировок не было в Крыму 1921 года! Они терроризировали население, совершали налёты на города и посёлки, срывали мероприятия Советской власти.
К весне 1921 года контрреволюционные банды в большинстве своём были разгромлены. Крымский ревком и обком партии ко дню 1 Мая 1921 года объявили широкую политическую амнистию всем, кто скрывался от Советской власти. Многие бывшие белогвардейцы сдали оружие.
Завершили же разгром банд мы летом 1921 года. И я с удвоенной энергией взялся за работу, но быстро попал в больницу. Приговор врачей был: полное истощение нервной системы. Отлежал я в больнице положенный срок и пошёл к Реденсу, уезжавшему в Харьков:
— Не считайте меня дезертиром, но я больше не могу работать комендантом ЧК. Переведите меня куда угодно.
Реденс промолчал. Это было обнадёживающим признаком: он не любил обещать. Если что — сразу отказывал.
Вскоре мне пришёл вызов в Харьков, тогдашнюю столицу Украины, — работать военным комендантом Украинского ЦИК. Председателем ЦИК был Григорий Иванович Петровский.
Сборы были молниеносными. Взял я с собой младшего брата Сашу. На двоих у нас было две смены белья, буханка хлеба да кусок сала на дорогу.
Так я оказался в Харькове, столкнулся с новой работой, тоже комендантской. От меня требовалось одно: добиться того, чтобы сотрудникам ЦИК были созданы все условия для работы, чтобы ничто, ни одна мелочь не отвлекала их от выполнения служебных обязанностей. Я крутился с утра до вечера, но услышу, бывало, доброе слово от Григория Ивановича Петровского — и усталость как рукой снимало.
Комендантом я пробыл недолго, пришло предписание ЦК партии: моряков-коммунистов немедленно направить в Петроград на подавление кронштадтского мятежа.
Этой высокой чести был удостоен и я. Наша группа быстро выехала в город на Неве. И всё же мы опоздали, мятеж был ликвидирован до нашего приезда.
В Петрограде я повстречался со старым знакомым по Очакову и Николаеву — Иваном Сладковым — комиссаром военно-морских сил, комендантом Очаковской крепости. Когда-то мы воевали вместе. Он пригласил меня на работу и, поскольку я сразу согласился, взял с собой в инспекторскую поездку. Я опять окунулся в родную стихию, с июля 1921 по март 1922 года работал секретарём Реввоенсовета Черноморского флота.
В апреле 1922 года меня перевели в Москву комиссаром Административного управления Главмортеххозупра.
В следующем году я демобилизовался и перешёл на работу в систему Народного комиссариата почт и телеграфов (сокращённо Наркомпочтеля) — управляющим делами и начальником Центрального управления военизированной охраны.
Жили мы на Тверском подворье в одной комнате большой коммунальной квартиры. Галя, моя жена, относилась с редкостным спокойствием к житейским неурядицам. Она выглядела маленькой, хрупкой, беззащитной, а в жизни оказалась сильной, выносливой, неприхотливой. И никогда никому не завидовала.
К жизни в Москве мы привыкли не сразу. В Севастополе я знал всех жителей Корабельной стороны, а ведь была она не маленькая. В Москве же никого в своём доме, кроме соседей по квартире, конечно. А уж о соседнем доме и речи нет.
Наше окружение состояло из людей непритязательных, культа вещей тогда не существовало и в помине. Не считалось зазорным прийти на работу в залатанных брюках — лишь бы они были чистые. А в Наркомпочтеле комсомольцы вели атаку на галстуки: буржуазный пережиток! Тех, кто их носил, прорабатывали на собраниях. Нарком Смирнов летом ходил на работу в белых парусиновых туфлях, начищенных зубным порошком. У него был видавший виды потёртый портфель. И была в этой простоте своя великая правда.