Могила Бернарда Лауэра в Варшаве. Похоронен в 1918 г.
И вдруг возник Лесючевский! В день рождения Лёли он, шурша бровями, влетел в редакцию с плиткой шоколада «Гвардейский». И заорал на заведующую с косыми глазами:
— Почему она на работе?! У нее сегодня девичник. Домой!
Скоро Лёлю повысили из секретарей в младшие редакторы. На горизонте мигнуло полноценное редакторство. Мигнуло и погасло: Лесючевский младших редакторов не поднимал. Это был его принцип. Младшие старились на своем месте и выходили на пенсию тем же чином.
Однако Федя обнадежил ее и дал тайком, незаконно, на пробу написать редакционное заключение на графоманскую рукопись, потом еще и еще…
Он сидел в одном кабинете с заведующей, писал вежливые отказы склочным авторам — самое сложное в редакторском деле. И вдруг резко на полуслове-полубукве клал ручку, брал трубку и выходил отдышаться. Но покурить ему толком не удавалось. В коридор высовывалось косоглазое лицо заведующей: «Федя! Письма!»
Лёля думала только о нем, все отошло на второй план. Когда начинался запой, он предупреждал ее: «Если умру при тебе, немедленно уходи».
Сестры поменялись ролями. Лёля жила, а Нюра тоскливо ждала перемен. Лёля почему-то надеялась на лучшее и не хотела идти домой, зная, что там ее ждет горестный лик сестры.
Умер отец, и следом за ним бабушка. Сестры отправили Иду в Дом творчества под Москвой, откуда вскоре пришло письмо с привычным акцентом.
Дорогие мои дети! Решила написать, хотя ничего особого пока нет. Любуюсь кошками. Они очень каприсные. За столом сижу с писателями — узбеками, такие маленькие, только чай очень сильно мешают, как глухие. Если они не скоро уедут, я им об этом скажу. Вы очень понравились узбекам и женщинам. Узбекам я не доверяю, им нравятся все русские девушки, а женщины сказали, что вы очень интересные, воспитанные, женственные, хотя вы и не любите этого слова. Я тоже думаю так. Но было бы лучше, если бы вы не морщились, были более подвижными и не курили папиросы…
«Сигареты» в Идином лексиконе так и не прижились.
После смерти отца семейный бюджет стал пускать пузыри. Оказалось, все тянул он. Сестры, занятые учебой, работой, романами, не очень об этом задумывались. В последние годы они с отцом вообще мало общались. Причина: обида за мать, от которой отец уходил на год к другой женщине. И его биографией особо не интересовались, знали, что отец отца, их дед, расстрелян. Остался снимок: их прадед, банкир Бернард Лауэр, буржуй с сигарой, рядом стильная красотка прабабка и будущий дед, франтоватый школяр, залетевший из Сорбонны домой на вакации, — возле своего модерного дома на Аллее Руж в Варшаве. Второй сын и дочь, будущая мать Янека, на фото не попали. Бернард, убоясь увлечения детей марксизмом, разбросал их по разным университетам: Сорбонна, Цюрих, Берлин… Но зараза оказалась сильнее его предусмотрительности. Выучившись, дети вернулись в Польшу; за свои пристрастия загремели в тюрьму, откуда в начале 20-х по обмену заключенными оказались в новой России, где им и пришел конец в 37-м.
На тридцатилетие Победы в издательстве намечалась пьянка. Федя позвал Окуджаву. Сотрудники привели детей и даже внуков — на память. Лёля с Нюрой помогали готовить столы. С нетерпением — когда же конец говорильне? — всунулись в актовый зал и обмерли: в президиуме сидели обвешанные наградами носатые ветераны — одни евреи!.. Местные и пришлые — сотрудники еврейского журнала «Советише Геймланд», приписанного к «Совпису», к скрытой ненависти патриотического крыла издательства.
Русские ветераны в президиуме — Зеленин и Капустин — неприметно сидели по бокам. Распухший Зеленин еще не отошел от вчерашнего нападения Мариэтты Шагинян. Крохотная орденоносная старуха битый час не шла на редакторские уговоры. Зеленин орал ей требования в тугое ухо, оборудованное слуховым аппаратом, но безрезультатно. «Не надо повышать на меня голос, — ровно говорила Мариэтта Сергеевна, — я вас прекрасно слышу». И подвела черту: «А вот теперь я прекращаю разговор, я выключаю аппарат». Зеленин с багровым лицом, колотя воздух руками, пытался вдогонку дообъясниться, но Мариэтта Сергевна была уже вне досягаемости. А Капустин, тот самый «местком»-заика, который при поступлении Нюры с Лёлей сказал: «Мест нет», с нетерпением поглядывал на часы: его ждал друг Лео Кошут, директор берлинского издательства-побратима «Фольк унд Вельт», тоже ветеран, но с другой стороны. Под Лугой Кошут с Капустиным стреляли друг в друга.
В конце собрания Лесючевский с трибуны поздравил сестер с получением диплома.
А на следующий день вызвал Лёлю:
— Что у вас с жилищным вопросом?
— У нас…
— Трехкомнатная квартира, — перебил ее директор. — Малогабаритная. Первый этаж. Низко. Вас трое: мать, сестра. Тесно. Вам нужна жилплощадь. Идите работать. — Но остановил ее на пороге. — И запомните: с любым вопросом можете обращаться ко мне лично, напрямую, без секретаря. Даже если у меня в кабинете Верченко или Сартаков.
На неверных ногах Лёля вышла из кабинета. Радости не было, был страх, липкий, неосознанный…
И Лесючевский дал ей необязательную комнату! В истории «Совписа» такого еще не было. По издательству пополз нехороший слух. Ночью Лёле позвонила начальница: «В такси — и быстро ко мне».
— Сядь. Села?.. Лесюк, кажется, хочет на тебе жениться.
Лёлю охватил ужас. Осознанный.
А вскорости Лесючевскому донесли про ее служебный роман.
Он вызвал ее, был мил, интересовался жизнью на новом месте. У Лёли заныл живот…
— …Вы должны нам помочь, — проникновенно сказал Лесючевский. — У нас отстает редакция прозы народов. Нужно ее подтянуть. Вы переводитесь туда. Расширите свой диапазон. Вам будет полезно.
Это был конец!.. Ее ссылали на скотный двор, на галеры — в самую безнадежную редакцию. Лёля держала глаза, чтобы не заплакать.
Она метнулась к Нюре. Отлаженная Гарольдом как часы редакция поэзии народов делила одну комнату с русской поэзией, которой рулил Егор Исаев, лауреат, автор барабанных поэм — человек заполошный, непредсказуемый. И если дрессированные утонченным, но строгим Гарольдом поэты-нацмены вели себя сдержанно, то русские, в основном патриоты, без устали читали свои стихи — надрывно, со слезой… Вспыхивали драки. К вечеру истомленный Егор уже не дергал романтично башкой, забрасывая сивый чуб на место, лишь вяло отфыркивался, краем рта сдувая с лица непрошеную «маяковскую» прядь.
В редакции гремели стихи. Нюры не было. Она в библиографии, сказал Гарольд. Лёля ему не понравилась, он пошел за ней, прихватив портфель.
В библиографии царил привычный покой. Нюра рылась в картотеке. Чуть слышно пел саксофон в приемнике с зеленым глазом. На подоконнике среди кактусов шумно вздохнула во сне нелегальная Мурка, которую хотел извести завхоз. Старший редактор Миша Фадеев уютно дремал в глубоком кресле.
Нюра приложила палец к губам: тс-с… Но Миша вдруг очнулся, решительно встал: «Все. Пошел к папе». И привычно отправился в Центральный Дом литераторов имени своего отца Александра Фадеева.
— Что случилось? — спросил Гарольд, выуживая из портфеля коньяк. — Донесли?
С Лесючевским Лёля перестала здороваться — пусть хоть совсем выгонит, плевать. И Нюра — из солидарности.
Гарольд, ангел небесный, встревожился не на шутку и срочно перекинул Нюру в издательство «Детская литература», где его жена курировала иностранную редакцию. А Лёле уверенно сказал: «Лесюк не вечен, работай спокойно».
В «Детской литературе» служили в основном пожилые тетки советского толка, не прошедшие селекцию Лесючевского. И зимой и летом они кутались в шали на случай возможных сквозняков. Одна из них по брезгливости открывала дверь бумажкой, подкладывала под себя газету. Редкие мужчины «Детгиза» тоже не оправдывали своей предназначенности. Единственный заметный мужчина — главный художник — был нетрадиционной ориентации. «Мужчинами» Нюры стали Мольер, Лорка, Хименес… И примыкающие к ним здравствующие переводчики и художники — лучшие из лучших.