Ида Сокко с дочками.
У русских было проще, чем дома, одного Ида понять не могла, почему они не любят порядок и разводят тара-кайнен. Один раз веселый гармонист пристал к ней и порвал платье. Ида пожаловалась брату. Юхан надел кастет и поговорил с гармонистом: больше Иду не обижали.
Перед финской у Иды завелся ухажер. Она ездила в Ленинград за покупками и в кино. Ей нравился фильм «Семеро смелых». Особенно песня. Как-то ее окликнул парень из их деревни, Людвиг. Он учился в Ленинграде на летчика. Ида приехала к нему на свидание в Ленинград, но белесый правильный Людвиг ей не приглянулся. На следующее свидание Ида позвала Людвига в церковь, где они с мамой пели на Рождество. Он отказался: курсант и комсомолец. Ида решила не выходить за него замуж, ей больше нравились темноглазые.
Юхана призвали на финскую, но в особом обмундировании, в котором сведущий человек мог опознать в нем финна. Вернувшись без двух пальцев на ноге, он рассказывал: в захваченной деревне попросил у пацаненка воды. Малец воды не дал, только шипел: «Пуна, пуна…» (красный, красный…). Воды принесла старуха. И на глазах брата разбила пустой стакан о камень. Еще он сказал, что скоро начнется война с немцами, потому что теперь — после финской — Гитлер знает, что русские слабые.
И большая война началась. Средний брат Петери служил срочную под Гродно, его убило в первый же день на аэродроме. Юхана мобилизовали, теперь в трудармию. Деревню разнесла немецкая авиация, выживших переправили через Ладогу, где в землянке мать и сестра Иды умерли от голода. Ида отнесла их на себе в штабель из обледеневших ремесленников. Прямой родни не осталось. От голода Ида слепла, но не ослепла. Весной 42-го ее вместе с подругой Хильмой, тоже Сокко, спешно эвакуировали в Сибирь, но привезли на Кавказ. По дороге длиной в два месяца они чуть не умерли от цинги и дизентерии. Трупы выносили на редких остановках. Ида с Хильмой ползти умирать в дальний конец вагона, в вонючий куток, где доходили обгаженные больные, не хотели, и старики, из здоровых, за руки вывешивали их, бесплотных, по беспрестанной нужде на ходу из вагона. Ида ждала, когда однажды немощные деды ее не удержат, и она улетит вниз, а потом — вверх, где вся родня. Смерть ее пугала не очень. Их привезли в Нальчик. Здесь войны не было. После санобработки им выдали жеваную одежду и повели на концерт Ляли Черной под открытым солнечным небом. Подруги еле волоклись, тем не менее к ним подкатили местные парни: «Видать, лихо девочки ночку провели!..» После концерта эвакуированных повезли на дальнейшее житье в чужие опасные горы.
Вблизи горы оказались нестрашными, пологими, обросшими душистым незнакомым кустарником; колючие снежные шапки были далеко, как на картине; выше всех двугорбый Эльбрус. Солнце неспешно перекатывалось по пустому небу — горы все время меняли цвет. В хрустальном воздухе звенела тишина, бесшумно падала вода из-под снега с дальней скалы, переходя в прозрачную речку, ржавую на поворотах от избыточного железа. На деревьях зрели бесплатные фрукты. Ида не могла в это поверить — так не бывает! У нее заломило сердце.
Плоские сакли лепились к горам. Изредка заполошно орали ослики. Хозяева — беззубый дед в папахе, черном бешмете, галифе, в ичигах и хмурая молодуха в глухом длинном платье — отвели им угол в сарае на земляном полу. Советская власть из аула ушла. Ждали немцев. В саклях висели черно-красные портреты Гитлера: «Да здравствуют свободные кавказцы в союзе и под защитой великой Германской империи». Фюрер был похож на легендарного финского генерала Маннергейма, которого отец Иды боготворил, потому что воевал вместе с ним против германцев на первой войне. Но Гитлера, несмотря на схожесть с Маннергеймом, Ида не любила.
Первым делом Ида нашла чахлый дубок, надрала коры и сварила пойло для окончательного закрепления живота, так делала мама, когда детей несло. Оклемавшись бесповоротно, уяснила местную проблему — топливо, и они с Хильмой рыскали по округе, воровали кизяки даже из чужих аулов. Хозяйка стала приветливей, кроме затирухи из кукурузной муки стала давать по куску мамалыги. На крыше сарая свил гнездо козел Бяшка. Вечером он приводил трех овец и, как уполномоченный, у загона пересчитывал их, затем в два прыжка взлетал на крышу. Ида дразнила Бяшку через потолок — козел бил копытом, хозяйка была недовольна. Ида выпросила у нее бросовую, в репьях, шерсть, спряла, и на кленовых веточках вместо спиц связала гетры с помпонами. В благодарность хозяйка подарила ей спицы и выделила подругам персональный кумган — позеленевший медный кувшин для гигиены, с такими местные ходили в уборную.
Пришли немцы, но не воевать, а на отдых. Среди них были пожилые. Живьем фашистов Ида увидела впервые, если не считать мертвого летчика, вцепившегося в штурвал самолета, который упал на поле возле их деревни и не взорвался. Летчик был целый, не порченный смертью, угрожающе скалил любопытной Иде зубы, а вытаращенные глаза его были запорошены пылью. До бомбежек они махали самолетам платками, а мать Хильмы даже считала Гитлера «интересным мужчиной».
Иду с Хильмой взяли стирать и чинить прохуду. Нижнее белье у немцев оказалось шелковое. Голод кончился: солдаты отдавали им остатки еды, показывали семейные фотографии. Вскоре Иде привезли из Нальчика швейную машинку, и теперь она тарахтела на ней. Исподний шелковый неликвид немцы разрешали брать домой. Из него Ида сшила деду подштанники с оторочкой, правда, забыв про ширинку, а кормящей грудью хозяйке — ночную рубашку с прорезью на боку, чтобы кормить без проблем, такая была у мамы. Хозяйка стала звать подруг по именам, а дед сколотил узкий топчан, до конца войны они спали на нем валетом. Теперь Ида беспокоилась только за прибившегося еще в эшелоне пятилетнего рыжего Абрама. Немцы его почему-то не трогали. И вдруг он пропал. Отыскался Абрашка возле походной кухни. Перепачканный шоколадом, он скакал на палочке вокруг котла, подпевая на своем, похожем на немецкий, языке. Солдаты смеялись, повар выудил из автоклава недоразрубленную переднюю баранью ногу, обмотанную макаронами, протянул Иде. Более всего Ида боялась кабардинцев, даже не самих кабардинцев, а летящего от них по воздуху сифилиса, от которого у многих не было носов.
В августе в аул тоже на отдых прибыли молчаливые эсэсовцы в черных мундирах, высокие блондины с отсутствующими лицами. От них шел страх и холод. Иде в то время проходу не давал липучий чернявый румын в кургузой шинели. Утром полуголый эсэсовец бежал к ледяной реке. Поравнявшись с румыном, цепляющимся к Иде, не останавливаясь, без замаха коротко и страшно ударил его, будто перерезал шею, под мышкой у немца мелькнула татуировка. Румын упал, хватая воздух ртом. Абрама эсэсовцы почему-то не замечали.
Вскоре к Иде подобралась напасть почище румына. Шалва, грузин из кавалерийского полка изменников, расквартированного в Нальчике, искал по заданию начальства белого коня для подарка немецкому командованию на праздник курман-байрам. Нужного коня не нашел, нашел Иду на дороге с хворостом: «Вай, какой белий!..» — и поднял на дыбы своего коня. «Зарежет», — обреченно решила Ида. Но тот неожиданно мягко предложил ей: «Садыс покатай»; деликатно, не лапая, помог забраться в седло, подтянул стремена. Ида шустро поскакала по тропинке… Шалва был высокий, красивый, черноглазый, но уж очень опасный. В другой раз он завез ее высоко в горы, показал в бинокль фашистский флаг на Эльбрусе, который поставил «его близкий друг из „Эдельвейса“» и по дороге в аул сказал Иде, чтобы шла за него замуж. Шалва Иде нравился, но она знала, что он предатель, и отказалась. Ночью Шалва ворвался в сарай, наставил на Хильму пистолет: «Хильма, уйди, убью!» Хильма закрылась от грядущего выстрела одеялом, но не ушла. На крыше заворочался Бяшка. Шалва пнул ногой кумган, выкрикнул русский мат и скрылся. Позже Ида в осколке зеркала долго рассматривала себя по частям, но так и не поняла, чего Шалва в ней нашел — красивой она себя не считала. Потом хозяйка призналась: Шалва подкупил ее, чтобы не шумела: обижать местных, в том числе эвакуированных, возбранялось.