Свистунов почему-то подумал о своей жене. В молодости она была по-своему привлекательной. У нее были такие великолепные волосы! И все остальное, как говорится, было при ней. Не было лишь тепла, доброты. Такие чуждые для женщины холод и суровость, наверное, делали ее сильной. По крайней мере, в собственных глазах. О том, что подлинная сила женщины совсем в другом, она, похоже, не догадывается и сейчас. Стало быть, и в ней нет души? А без души…
Возвращаться в дом, где нет души, ему не хотелось, и он решил остаться. И вот он тоже стал манекеном. Наверное, красивым, но как подойти к зеркалу, чтобы убедиться в этом? Ноги и руки так отвердели, что даже пошевелить ими невозможно. Хочется коснуться плеча своей новой подруги — нельзя. Моргнуть глазом, в который попала соринка, — нельзя. Просто посмеяться над собой, над своей глупостью, лишившей его великого счастья быть живым, — нельзя тоже. И тогда от ужаса он закричал. С чем и проснулся.
* * *
Тетя Дуся умерла сразу же после юбилея своего любимого племянника. Он и похоронил ее. Денег в семье на этот случай припасено не было, а на просьбу подзанять у знакомых Татьяна только удивленно повела плечами: «Свистунов, тетка-то твоя, так ты сам и позаботься». Тут он опять вспомнил свой недавний сон и еще раз убедился, что души у его супружницы и в самом деле нет. А ведь могла бы одолжить — и в фирме, где служила экономистом, и у соседей по подъезду. Хотя вряд ли: у таких холодных, недобрых людей друзей не бывает, а знакомые, они и есть знакомые.
Пришлось все делать самому. Обежал всех, кого знал в городе — и по «Химпрому», и по «Хлопчатке», общими усилиями кое-что наскребли. Вместе с соседом-шашистом вырыли могилу. Уговорили другого соседа выпросить на часок у родственника его «Газель». На ней и отвезли бедную Старушку на ее вечное поселение среди тысяч таких же горемык, как и она.
Деньги, деньги… Они у него были заработаны, но попробуй вырви их из драконьей пасти начальствующих чинов! Даже уволенных в связи с закрытием комбината до сих пор не рассчитали. С теми, кого оставили на демонтажные работы, был твердый уговор — расчет сразу же по завершении работ. Обещали даже премиальные. Только где их теперь искать, обещалкиных этих?
Кое-кого он все-таки нашел. В административном крыле основного корпуса сохранились в нетронутом виде два кабинетика — в одном досиживали последние денечки кадровики, что без кадров, в другом ютился осколок некогда солидной бухгалтерии, в которой бухгалтер был в наличии, но наличности в виде денежных купюр в наличии не имелось.
В отделе кадров, куда он пришел увольняться, его встретили чуть не с распростертыми объятьями: увольняйся, мол, дорогой Никита Аверьянович, увольняйся, родимый, из-за тебя одного отдел держать накладно. Вот только трудовая книжка в сейфе лежит. А ключа от него нет, потому что у хозяйки. А хозяйки нет, потому что…
Узнав, что хозяйка сейфа с оставшимися документами — его хорошая знакомая Томочка Белкина, бывшая командирша тутошной комсомолии, он обрадовался, записал ее домашний адрес и помчался к ней на деловое свидание.
Томочку на комбинате знали все. Рослая, статная, на крепких точеных ножках, с небольшой круглолицей головкой с широко расставленными ярко-синими глазами, она бросалась в глаза и в цехах фабрик, и на улице. И молодежь, и пожилые работницы любовно называли ее Белкой, Белочкой, но не из-за фамилии, а за ее деятельный непоседливый нрав. Не последнюю роль тут играло и ее лицо — милое, округлое, с этими широко, к вискам, расставленными глазами — ну разве не Белка?
Когда в ходе великой смуты началась ломка всех государственных и человеческих устоев, когда была запрещена правящая партия и ее молодежный резерв — комсомол, комсомольский секретарь комбината Тамара Белкина оказалась не у дел. Спасибо бывшим тогда руководителям — пристроили в отдел кадров, хозяйкой того самого сейфа, где теперь лежала трудовая книжка Свистунова. Но скоро и этого скромного места она лишится.
Квартира, в которую он позвонил, ему не отозвалась, и он решил подождать на улице: может, отлучилась ненадолго. Сел на лавочку у подъезда, закурил что-то горькое и дымное, готовясь к предстоящему разговору. Однако ждать пришлось недолго. И разговор получился короткой, простой, обыденный.
— Аверьяныч, ты? Какими путями? Или в наш дом переселился? Когда?
— Да нет, Белочка. Сейф открыть нужно. Трудовая у меня там.
— Тогда подожди еще, Аверьяныч. Я только ключ возьму и книжки занесу. Я мигом.
— Так ты еще книжки читаешь?
— Читаю. Но больше по специальности. Я же учусь. Вот только что зачет сдала.
— Вот молодец. Ну, беги.
Дорогой Свистунов все больше молчал, а она что-то говорила, над чем-то смеялась, что-то наказывала ему, но он плохо слышал ее, потому что ему было хорошо.
От этой молодой милой женщины веяло на него и на все вокруг таким теплом и обаянием, что он вконец растерялся. Жизнь, можно сказать, прожил, а такого испытать не довелось. Фабричных женщин и девчат он мог и приголубить, и по головке погладить, и к щечке прикоснуться, и комплиментами, как свадебными лентами, украсить, а сейчас сидел тихий и потерянный, как мальчишка. Взять ее за руку, похлопать по плечику, играя, назвать своим солнышком? О таких вольностях и думать было невозможно.
В цехе, на собраниях было проще: он, как и все, не скрываясь, просто любовался ею, вокруг всегда было много народу и в этой гуще все было иначе, привычнее. Так было изо дня в день, из месяца в месяц и, казалось, будет всегда. Конечно, на миру и смерть красна, а вот когда ты один, когда никто другой не отвлечет тебя каким-нибудь нелепым словом или пустым делом, не прервет твоих путающихся мыслей и совершенно неуправляемых чувств, не кинет, наконец, спасительной соломинки, как быть тогда?
Путь до бывшей «Хлопчатки» был неблизкий, но все его повороты и остановки пролетели для Свистунова как один короткий сон.
— Аверьяныч, приехали! Ты чего так задумался? Идем.
— Стоит ли?.. Так бы ехал и ехал… Всю жизнь… На языке было еще одно слово — «с тобой», но он так испугался его, что отстранился как можно дальше и до самой проходной не проронил ни звука.
Поднимаясь на нужный этаж, Томочка вдруг остановилась и как-то тревожно спросила:
— Что-то ты, Аверьяныч, сник совсем. Тяжело увольняться? Когда женщин увольняли, такой рев стоял! С мужиками проще: кинут на прощанье крепкое словечко, грохнут дверью — и был таков. Ты ведь так… себе не позволишь?
Ему почуялось «не посмеешь», и это царапнуло его по сердцу.
— Когда надо, и я посмею. Тем более, раз такое дело…
И осекся. Ему вдруг захотелось опять стать веселым, бесшабашным, как всегда. Сказать, что ему уже пятьдесят пять, что он свое оттрубил и уходит на пенсию, что ему теперь само море по колено… И не смог. Лишь тихо сказал:
— Ладно уж, Тамара. Пойдем. Чего уж тут…
— А бухгалтерия, тебя уже рассчитала?
— Так у них…
— Не рассчитала, значит. И ты хочешь вот так уйти? Без денег, которых потом уже никогда не получишь? Без своих, заработанных? Не выдам я тебе твою трудовую!
Она стояла перед ним строгая, гневная, непреклонная, снова пряча в сумочку ключ от своего заветного сейфа.
— Не выдам. Или прямо сейчас вместе со мной пойдем в бухгалтерию и устроим им маленький тарарам. Все шуточки в сторону, кулаком по столу и… Вперед, Аверьяныч!
Поначалу все так и было — и маленький тарарам, и кулак по столу — не помогло. Тогда Томочка выставила его за дверь — покури, мол, с часик, оставь нас одних — и плотно закрыла за собой дверь. Что там было за этой железной дверью, что произошло, Никита Аверьянович не знал, не ведал, но минут через двадцать его пригласили и… рассчитали за все последние месяцы работы.
Выдавая ему трудовую книжку, Томочка участливо спросила:
— И куда теперь, Аверьяныч? Как жить будешь?
— Жить не буду, — облегченно, после всего пережитого, засмеялся он. — Нам теперь не жить, а выживать велят. Как выживешь, тут и она, безносая, придет. Вот и вся перспектива с манящими горизонтами.