Он так размечтался об этом прекрасном свободном времени и о том, как будет снимать свои любимые места в городе и далеко за его пределами, что даже не заметил, как скоротечное собрание уже стало подходить к концу. Речь, как он понял, шла совсем не о нем, а о какой-то поездке — далеко и надолго, но зато с хорошим материальным наваром. Куда, по какому делу, за что навар?
— Туда, где хлопок растет, — растирая на бетонном полу окурок, глухо отозвался сосед. — Здесь демонтировали, там…
Ретивое Свистунова взвилось, как необъезженный конь.
— А этого они не хотят? — похлопал он себя по известному месту своего тщедушного телесного материала. — Да чтобы я… своими руками… ограбив любимый город, а заодно и родную державу…
Ему не хватало слов, чтобы выразить ими все свое кипящее негодование и презрение. Для хорошего дела или человека у него их было как воды в фонтане, а для такого… Это, конечно, не расстрел парламента, не перебежка из КГБ в ЦРУ, однако и воровство целого комбината… Нет, подходящих слов для этого случая в его лексиконе не находилось. И тогда он обратился к мудрости своего одураченного народа:
— Это значит… все равно что помочь вору украсть собственную корову, отвести ее к нему в хлев, мало того — еще и подоить, приготовить творог и сварить для него вареников! А этого вы…
— Эй ты, великий труженик, а ну прекрати свою совковую демагогию!
Оказывается, в своем правом гневе Свистунов и сам не заметил, как оказался перед грозными очами начальства. Надо было беречься, прикусить язычок, спрятаться за широкие спины товарищей по труду, — другой бы так и поступил, но плохо вы знаете Никиту Аверьяновича Свистунова, если ждете от него такого малодушия, если не сказать больше.
Не успел он выкричаться, как к нему подступили крепкого телосложения витязи из сферы самых серьезных нынче услуг, подхватили под белы ручки и буквально вынесли за ворота. Напрасно Свистунов протестовал всеми своими конечностями, напрасно заявлял, что он сегодня именинник, юбиляр и уже пенсионер, — бесполезно. Падая на уже начавший зеленеть газон, он, к его чести, успел сгруппироваться, как опытный парашютист перед приземлением, и даже вспомнить о своем злосчастном пакете. Пакет со всем бьющимся и мнущимся он спас, и это в какой-то мере скрасило его позорное поражение.
— Нас можно победить силой и коварством. Нас можно превратить в рабочий скот. Но сломать русскую душу никому еще не удавалось… Ханыги!
Что означали эти чуждые его речи «ханыги», Никита Аверьянович и сам не знал, но они придали ему новых сил. Он степенно поднялся, стряхнул с одежки прилипший мусор и бодро, не теряя боевого духа, не уронив своего святого знамени, готовый к новым боям уверенно отступил к трамвайной остановке. Так в сентябре 1812 года Кутузов отступал от Бородина.
— Ничего, сегодня вы и Москву можете заглотить — не подавитесь. Но мы еще вернемся… за подснежниками.
* * *
Трамвай качало, встряхивало, несло от остановки к остановке, а Никита Аверьянович сидел на своем любимом заднем сиденье, смотрел в окно и успокаивался. Мало-помалу он совсем успокоился, вот только душа иногда по-детски тонко всхлипывала от обиды. Обманулась она сегодня в своих ожиданиях и предчувствиях, ох как обманулась, бедная! И его обманула, и он поверил, забыв, что живет в пору перемен, которую даже терпеливые китайцы опасаются и не любят. Ну что ж, и беда, говорят, учит, и отрицательный результат — тоже результат.
Вскоре он настолько успокоился, что опять увидел, что на улице весна, что солнце еще высоко, а тротуары везде уже сухие. Ему захотелось весенней радости, и на следующей остановке он сошел. Запрокинул голову к небу, подставил лицо ласковому теплу ликующего солнца, всей грудью вдохнул терпко-горький запах цветущих тополей: хорошо.
Веселый человек, он не умел долго сердиться или обижаться и, хоть не забывал незаслуженных обид, не оставлял им большого места в сердце, не позволял ожесточать себя. Человек, говорил он, тем и отличается от зверей, из мира которых вышел, что может и обязан быть мудрым и добрым. И это совсем не трудно, если быть честным и справедливым.
К концу рабочего дня улицу, по которой он шел, буквально запрудил поток машин, а Свистунову нужно было перейти ее. До перекрестка с его светофорами было далеко. Здесь они тоже были, но почему-то для пешеходов всегда горел красный свет.
Прождав изрядное время, он уже решил сделать вынужденную пробежку до регулируемого перекрестка, как вдруг увидел старушку. Та бойко прошла мимо него, на секунду задержалась у столба, которых в городе приходится по десятку на каждого жителя, и вся картина мигом переменилась: в светофоре загорелся зеленый свет, машины замерли на месте и бабулька, шагая, как Христос по морю, спокойно переправилась на другой берег асфальтовой реки.
Пока Никита Аверьянович соображал, что же это случилось с улицей, зеленый свет опять сменился красным, и грохочущий железный поток снова устремился вперед — не пройти.
На этот раз ждать пришлось недолго. Прибежала кучка мальчишек, чуть задержалась у того же столба — и все повторилось: на той стороне вспыхнул зеленый, поток, как заарканенный, разом остановился и ребятня побежала дальше.
Следом за ними мог устремиться и он, но, заинтригованный происходящим, решил сначала разобраться на месте. Медленно приблизился к столбу, одному из многих поддерживающих трамвайные контактные сети, подозрительно оглядел его сначала сверху донизу, затем снизу доверху и обнаружил на нем какой-то ящичек. Подошел еще ближе, склонился и увидел на его дверце круглую клавишу-кнопку. С чего бы она тут? Нажал — опять зажегся зеленый свет, машины остановились, и он торжественно прошествовал в нужном ему направлении.
— Во дает! — в восторге хлопнул он себя по лбу. — А говорят, у нас с техническим прогрессом проблемы. Врет вражеский агитпроп. Мы теперь не только вокруг луны летаем, но и улицы переходить научились.
И вдруг стушевался.
— А как обратно?
Глянул на ближайший столб — и там в точности такой же ящичек. Нажал на кнопку — перешел. Перешел — опять нажал, пошел обратно. Пришел — опять…
Дело едва не кончилось скандалом, еле ноги от разъяренных водителей унес. Перетрухнул, понятно, но зато сколько веселой радости было от этого простого открытия! Но открылось и другое: плохо, выходит, знает он свой сегодняшний город! А все оттого, что недосуг стало просто пройтись по родным улицам, все работа да работа: дом — комбинат, комбинат — дом. Вместо восьми часов — все двенадцать, один выходной, да и тот как подарок судьбы. Такой уж он, наш российский капитализм. Очень полюбились ему деньги, причем, как шутит телеящик, — здесь и сейчас. И непременно чтоб много-много.
Ничего веселого в размышлениях на эту тему не было. Унизили, мало что обобрали — низвели рабочего человека до положения безъязыкой тягловой силы. Никакого ему уважения — хотя бы потому просто, что он человек, тот, что «по образу и подобию». Впрочем, они уже и самого Творца запрягли в свою карету. Стерпишь ли, великий милостивец и человеколюбче?
Но как мало нужно тому же человеку, чтобы он опять воспрял душой! Стоило Свистунову оказаться перед высокой стеклянной дверью, как та гостеприимно распахнулась перед ним, будто приглашая: милости просим, уважаемый, — и он вошел, тронутый таким вниманием. Огляделся, ища взглядом кого следовало бы поблагодарить, но никого не обнаружил. Людей кругом было много, они шастали туда-сюда, но чтобы кого-то в ливрее с золотыми галунами и в штанах с генеральскими лампасами, как в кино, — нет, такого возле входа не было.
Разочарованный, Никита Аверьянович шагнул обратно — и дверь опять широко распахнулась перед ним. Не хватало только голоса: «Благодарим за покупку, приходите еще».
Обернулся — и опять возле двери никого. В тот же миг обе створки ее опять беззвучно разъехались в стороны, и как было не войти? — вошел, покачал головой: «Ну, дела… Технический прогресс… автомат. И никаких тебе лампасов и галунов…»