— Пора! — Он встал. — Всем объявим.
Иван Дмитриевич тоже встал, заступая ему дорогу, когда странный образ явился в конце улицы.
— Глянь! Что это там?
Поручик вгляделся: по направлению к ним быстро и, главное, совершенно бесшумно, как призрак, примерно в аршине от земли, колеблясь, непонятное туманно-белое пятно плыло в ночном воздухе.
Через полминуты оно приблизилось, Иван Дмитриевич различил вверху голову, а внизу, под пятном, ноги. Агент Сыч, оправдывая свою фамилию, беззвучно летел по улице в одной рубахе, и в следующий момент стало ясно, почему не слыхать стука шагов по булыжнику — он был в валенках.
— Кто раздел? — деловито спросил Иван Дмитриевич. — Не Пупырь? А сапоги где?
— Все в залог оставил, — тяжело дыша, выговорил Сыч. — В Знаменском соборе. — Он протянул вперед кулак, разжал его и сладко, блаженно причмокнул. — За нее вот!
Еще не веря в эту фантастическую удачу, Иван Дмитриевич первым делом попробовал монету на зуб. Золотая! Обнял Сыча, облобызал в обе щеки.
— Молодец! Богатырь… Кто дал-то?
— Дьячок Савосин.
— А ему кто?
Поручик слушал с интересом, но помалкивал, не понимал, слава Богу, о чем речь, а то с него сталось бы заявить, что он сам и накупил на этот золотой свечек в Знаменском соборе, заказал панихиду.
— Кто-то, видать, дал, — протяжно отвечал Сыч, с ужасом осознавая свой промах: золото его ослепило. — Кто-то не пожалел, видать…
— Дурак! — сатанея, заорал Иван Дмитриевич. — Дуй назад! Спроси, кто дал. Из себя каков… Чего стоишь?
— Монетку пожалуйте или пятнадцать рублей залогу, — чуть не плача сказал Сыч.
Иван Дмитриевич окончательно рассвирепел:
— Ишь! Пятнадцать рублей ему! Ты узнай сперва.
— Туда-сюда нагишом бегать… Небось простыну.
— Дурака ноги греют. Ну!
Сыч фыркнул, нахохлился и нарочито медленно, подволакивая валенки, побрел исполнять приказание. Он ссутулился, на спине, под рубахой, обиженно выперли костлявые лопатки.
— Бегом! — скомандовал Иван Дмитриевич.
Сыч дернулся было, но все-таки не ускорил шаг и тем более не побежал, для чего потребовалось все его мужество.
Тогда Иван Дмитриевич, вспомнив уездное, крапивное, подзаборное свое детство, заложил в рот три пальца. Дикий разбойничий свист прокатился по Миллионной. Шарахнулись и заржали посольские, жандармские, даже казачьи, ко всему привычные лошади, отшатнулся поручик, выскочили из-за угла казаки, а сам Сыч высоко подпрыгнул и стремглав полетел к Знаменскому собору.
В этот момент рояль в гостиной умолк, не доиграв такта. Пронзительный женский вопль пробил двойные стекла, вырвался на улицу. Иван Дмитриевич узнал голос Стрекаловой.
— Убийца! — кричала она.
Значит, проснулась, вышла из спальни и увидела Шувалова. Иван Дмитриевич ужаснулся: ведь сам же разбудил ее, идиот! Зачем свистал? Что теперь ждет эту женщину, посмевшую назвать убийцей шефа жандармов? Тюрьма? Монастырь? Сумасшедший дом? Но не время было размышлять. Иван Дмитриевич бросился ей на выручку, поручик — за ним.
20
После ужина Кобенцель, нанимавший скромный кирпичный домик на Васильевском острове, спустился к себе в полуподвал, где у него был устроен тир. Он повесил свежую мишень, отрегулировал освещение, затем выбрал один из дюжины лежавших в специальном шкафу полированных ящичков, достал, осмотрел и зарядил пистолет, попутно думая о том, какому наказанию себя подвергнуть, если точность стрельбы не достигнет установленного предела. Впрочем, такое с ним случалось редко. Он легко гасил пулей свечу, мог попасть в целлулоидный шарик, пляшущий в струе фонтана, и при наличии публики охотно проделывал другие штуки в том же роде. Владел он и совершенно фантастическим трюком — умел, точно выбрав угол прицела, заставить пулю (круглую, конечно) рикошетировать от воды, но этот фокус, требующий филигранного мастерства, на зрителей почему-то сильного эффекта не производил. Кобенцель стал стрелком для стрелков, как бывают поэты для поэтов. Во всем Петербурге оценить его искусство могли несколько офицеров да еще барон Гогенбрюк, знаменитый оружейник, сам не способный с десяти шагов поразить даже арбуз.
В стрельбе из пистолета Кобенцель начал упражняться с одиннадцати лет, когда погиб на дуэли отец. Но вызвать на поединок убийцу и застрелить его так и не удалось. Очень скоро он обнаружил, что не в состоянии стрелять по живым мишеням: тут же начинали слезиться глаза, сбивалось дыхание и дрожали руки. Позднее Кобенцель усмотрел здесь Божий промысел. Всевышний, наградив его чудесным даром владения оружием, позаботился о том, чтобы дар этот не мог быть употреблен во зло.
Бах! Пуля, как ей и полагалось, надорвала бумагу в самом центре черного квадрата. Сегодня день был необычный, тем не менее Кобенцель собирался выполнить свою ежевечернюю норму: семь выстрелов.
Сделав последний, он взял пятак и накрыл им пробоины на мишени. На этот раз две из них не уместились под медным кружочком. Не зная, то ли огорчаться, то ли посчитать естественным, что смерть Людвига вывела его из равновесия, Кобенцель чистил пистолет, когда явился курьер от Хотека. Он сообщил, что убийца пойман жандармами, сам граф отправился в Миллионную, а Кобенцелю велел ехать в посольство и ждать его там, чтобы по возвращении вместе составить подробный доклад.
В посольстве горели все окна: полоски света сочились между опущенными траурными шторами. У подъезда стоял часовой — русский солдат с ружьем, еще не переделанным по системе барона Гогенбрюка. Кобенцель спрыгнул на тротуар и заметил, что рядом остановился другой экипаж, откуда вышел толстый усатый человек в красной феске.
— Мсье Кобенцель, — сказал он по-французски, — как хорошо, что я вас встретил!
Это был секретарь турецкого посольства Юсуф-паша. Год назад они были представлены друг другу на каком-то дипломатическом рауте, но с тех пор не обменялись и десятком слов.
— Мсье Кобенцель, вы не могли бы уделить мне полчаса?
Вместе поднялись по ступеням, прошли через залу, где в колеблющемся свечном пламени виден был на столе покрытый черным гроб Людвига. У изголовья стоял посольский капеллан с требником. Кобенцель провел гостя в свой рабочий кабинет и закрыл дверь.
— Вам не показалось, что у этого часового перед подъездом подозрительно породистое лицо? — спросил Юсуф-паша. — По-моему, это не солдат, а переодетый офицер.
— Тем надежнее будет охрана, — сказал Кобенцель.
— А вдруг это жандарм, приставленный следить за вами?
— Нам от графа Шувалова скрывать нечего. Если ему не жаль своих людей, пускай мерзнут.
— Да, ужасная погода, — согласился Юсуф-паша. — Я недавно был в Стамбуле и возвращался морем, через Италию. Там уже апельсиновые деревья цветут. Чудесная страна, грустно, что ваш император ее потерял. В Генуе я пересел на итальянский пароход «Триумф Венеры». Можно ли вообразить русское или немецкое судно с таким именем? Это было бы смешно.
Под налетевшим к вечеру северным ветром вздрагивали стекла в рамах, колыхались тяжелые шторы. Где-то в глубине посольства со стуком распахнулось окно. Бумаги, тронутые сквозняком, зашевелились на столе.
В своем кабинете, который он мечтал занять давно, а занял всего полгода назад, Кобенцель неузнаваемо преображался, и сам это чувствовал. Из зеркала на него смотрело чужое лицо, иное, чем в домашних зеркалах. Порой возникало ощущение, что здесь он мог бы выстрелить и по живой мишени.
— Мы с вами в одном ранге, — сказал Юсуф-паша, — и я позволю себе перейти к делу без дальнейших условностей…
Кобенцель молча поигрывал пальцами, показывая, что не намерен и шага сделать навстречу коллеге.
— Мсье Кобенцель, известно ли вам, что по Петербургу распространяются весьма странные, я бы даже выразился откровеннее — чудовищные слухи о якобы имевшей место провокации против нашего посольства? Будто бы некий монах подкрался к окну посольских апартаментов и и пустил вовнутрь живую свинью.
— Свинью?