Литмир - Электронная Библиотека

Ноющая с резкими перепадами боль утихомирилась, отдалилась от Дарьи на какое-то время. И теперь она, разомлевшая и успокоенная, воспылав великой благодарностью к этой чужой бабке, тихонько и ласково вдруг заговорила:

— Благодать-то какая! Спасибо тебе, Пигасеюшка родная. Легко-то как стало!

Бабку ровно кнутом огрели — враз поджала губы, подобралась вся, глаза угольками загорелись. Отдернула от Дарьи руки, будто обожглась, зашипела со злостью:

— У-у, оборотень ты этакий, сила нечистая! Какая я тебе Пигасеюшка?

— Ой, да прости, прости ты меня, бабушка добрая! — залилась Дарья краской стыда. Знала она, что прозвище это шибко не любит бабка, да вот запамятовала в избытке благодарности. — Прости меня, милая. Охмурилась я, глупа́я… Да ведь и звать-то не знаю как тебя…

— Не знаешь, — опять со злостью зашипела Пигаска, — и знать тебе не надоть. Зови, как все, баушкой.

Достав откуда-то из глубины широченной сбористой юбки пузырек, служивший ей табакеркой, Пигаска тряхнула на ладошку мельчайшего, перетертого с золой табаку и принялась набивать им нос. Вдоволь насытившись зельем, всласть высморкалась в изнанку подола и опять вернулась к прежнему занятию.

Но природа делала свое дело. Недавно испытанное блаженство при всем усердии бабки не возвращалось вновь к Дарье. Хуже того, совсем неожиданно перехлестнуло ее таким жгучим ударом, что она не удержалась и коротко вскрикнула. Потом эти простреливающие удары стали повторяться все чаще и чаще. Снова пошел холодный пот, однако теперь Дарья не вскрикивала, даже не стонала, лишь напрягалась вся струною, то скручивалась в тугой клубок, то вытягивалась в нитку.

— Да распустись ты, глупа́я, — увещевала Пигаска. — Держи тело-то киселем, легчей станет.

Когда уж совсем надвинулись сумерки, в горницу забежала Ксюшка:

— Натопили мы баню-то, бабушка, вымыли все чисто. Настасья счас явится.

— Давай сбираться станем, касатушка, подымайся, — велела Пигаска Дарье.

Собирались они долго и мучительно. А потом все трое, вместе с Настасьей, отправились в баню и пробыли там до глубокой ночи.

Вконец измученная, опустошенная, вся враз обмякшая Дарья через великую силу с помощью Настасьи и бабки Пигаски добралась до приготовленной постели и сразу — как в пропасть провалилась — мертвецки уснула.

Ее помощницы, тоже до крайности уставшие, поужинали. Но бабка ни за что не согласилась остаться ночевать у Рословых, потому Настасья, прежде чем отвести ее домой, завернула в тряпицу маслица, фунта три мяса туда же положила и, выпросив у деда Михайлы рублевку, вручила все это Пигаске. Та, отложив на лавку узелок, достала из кармана своей широкой обвисшей юбки грязный, до серости затертый когда-то белый платок, в коем, по явной видимости, хранились все семейные сбережения, и, уцепив на нем тугой узел двумя своими распоследними зубами, потемневшими на концах до черноты, ловко развязала его.

Проводив до калитки Пигаску, Настасья возвращалась к своему двору, слушая уже вторых петухов.

11

У мужиков в эти сутки тоже не обошлось без происшествий. Только тут дело совсем другого рода. До Борового доехали хорошо, но лошадок все приходилось придерживать — не поспевает за ними Бурлак, совсем не приспособлен он для бега. В делянку добрались и нагрузились — тоже неплохо. Артельная работа спорится. Хоть и пришлось еще валить сосны с корня, управились засветло.

На Бурлака нагрузили два здоровенных комля. Сани для этого дела Тихон готовил загодя: оковал их, укрепил, вместо обычных заверток, оглобли крючьями с санями соединил. Все — надежно, крепко. И пошел Бурлак с этим необычным грузом уверенно, словно сами бревна поталкивали его вперед. Даже из глубокого снега к дороге, где каждой лошади приходилось помогать всей артелью, Бурлак вышел спокойно, без понуканий, разгребая снег, как воду.

К вечеру всем обозом расположились возле избушки лесника, распрягли коней, задали им корму в попоны, растянутые на поднятых оглоблях. И всей ватагой ввалились в избушку.

Самого лесника дома не было: в Боровое ушел с ночевой. Пока разогревали еду и ужинали, было еще сносно, а потом, как закурили все, право же, любой топор без поддержки мог висеть в этом густом месиве из жаркого воздуха, сырых испарений от одежды и от желтоватого едкого дыма самокруток, спертого настолько, что вот-вот сорвется с петель хлипкая, ненадежная дверь. Но закаленных мужиков это ничуть не угнетало. Правда, раза два отворяли дверь, а потом кто-то догадался отодвинуть задвижку в трубе, и дым из нее валил не хуже чем тогда, когда, печь топилась по-настоящему.

Порфирий Кустищев, с отрочества ежегодно мотавшийся в поисках заработка, побывал во многих «расейских» губерниях далеко от родной деревни под Вяткой. Повидал на веку многое, знал несчетное количество занятных историй и за словом в карман не лез. А сегодня, заключив выгодный подряд с Рословыми, был он прямо-таки в ударе. Потешал мужиков смешными побасками и, нет-нет, да и поддевал кое-кого из них. Тронет кого — тот, глядишь, огрызнется либо шуткой отделается, Порфирий в другого стрельнет. И так человек через пять дошел до Филиппа Мосло́ва.

Мужик этот, ни дать ни взять, по внешности Емельян Пугачев: и рост, и плечи, и борода такая же. Работник он был золотой, и ремесло из рук не валилось: портняжничал по целой зиме. Шить умел добротно, крепко и в цене никого не обидел. Воров и жуликов терпеть не мог, справедливость почитал превыше всего.

Но водилась за ним страстишка. Лет пять, бывало, терпит и хозяйством вроде бы обрастет надежно, однако запнется где-то за пьяную кочку, все бросит, лошадь с упряжкой пропьет либо в карты проиграет. За одну ночь по семь возов хлеба на картах спускал. Очистится догола, а потом пройдет у него вся эта дурь, и начинает все с начала.

Трезвый мухи не обидит. Отшутиться не умеет и ссориться не любит. Вот Порфирий и тешится над ним, зубоскалит. Мужики некоторые, намаявшись за день, похрапывали на соломе вповалку. А Порфирий все не унимался. Не спал и Филипп, но не проронил ни слова. Да и много ли наговоришь с таким длинноязыким: скажешь что — только его же и потешишь, ухватится за какое слово — не оторвешь. Он его и так и этак вывернет, слово-то, да в тебя же им и запустит.

Потом сморился, уснул и Порфирий. А Филипп долго ворочался, кряхтел — не берет его сон. Расходилось внутри, раскачалось — не уймешь. Не такой человек Филипп, хоть и молчун, чтобы вот так за здорово живешь отдаться на посмешище и ничем не ответить. Вдруг он вскочил и чуть не бегом нырнул в низкую дверь. Вернулся минут через двадцать, раскрасневшийся, довольный. Обтер об штаны мокрые руки и завалился спать.

Утром раньше всех поднялся Тихон Рослов. Сходил на улицу. Вернулся и давай всех будить:

— Вставайте! Эй вы, вставайте! — толкал он всех подряд. — Пошли чуду глядеть!

— Какая там еще чуда! — недовольно ворчал спросонья Мирон, протирая кулаком глаза.

— Что за чудо, Тихон? — осоловело и вроде бы с испугом вертел головой Порфирий. Пристав на колени, он суетливо выдергивал соломинки, застрявшие в рыжеватой бороде и усах.

Однако поднялись разом, только Митька Рослов чуток замешкался. И так уж проспали: уговаривались до́ свету выехать, чтобы, пока пригреет, одолеть бо́льшую часть пути, а уж совсем рассвело. Редкие сосны, обступившие избушку лесника, дремотно, не шелохнувшись, стояли в ожидании солнца. Первый луч еще не коснулся их высоких кудрявых вершин.

— А это, что ль, не чуда? — ткнул рукой Тихон в сторону одной из могучих сосен.

Взглянув туда, мужики и впрямь разинули рты. На короткие сани Порфирия Кустищева вчера навалили семиаршинное бревно, четверти полторы в отрубе. Теперь это бревно стояло вершиной вниз, приваленное комлем вместе с санями, торчавшими на высоте, к огромной разлапистой сосне.

Сперва все стояли, будто окаменев. Потом кто-то хохотнул. Сдвинув шапку на нос и заглядывая вверх на свои сани с висящими, как подбитые крылья, оглоблями, Порфирий почесывал затылок короткопалой пятерней.

18
{"b":"213202","o":1}