Кэндзабуро Оэ
Объяли меня воды до души моей...
Глава 1
Атомное убежище
Мироощущение, характерное для эпохи сверхзвуковых скоростей, когда человек, достигнув Луны, устремился к Марсу, плохо уживается с таким немыслимым анахронизмом, но тем не менее нашелся в Японии промышленник, который, увлекшись американскими идеями, тоже решил заняться строительством индивидуальных атомных убежищ и продавать их как стандартную продукцию. Первое такое убежище было построено в Японии на западной оконечности взгорья Мусасино. Основание крутого косогора, спускавшегося от жилого массива к заболоченной низине, густо заросшей тростником и мискантом, было подрыто и построен железобетонный бункер размером три метра на шесть.
Однако массовое производство атомных убежищ наладить не удалось, и это единственное в нашей стране убежище для личного пользования оказалось заброшенным. Через пять лет компания, строившая атомное убежище, использовав бункер в качестве фундамента, возвела трехэтажное здание, похожее на колокол. Основание первого этажа представляло собой прямоугольник, равный по площади восемнадцатиметровому бункеру. Задняя его часть вплотную примыкала к косогору.
Сбоку пристроены были кухня и уборная. Из маленькой прихожей, немного в стороне, перед уборной, — винтовая лестница связывала комнаты всех трех этажей. Третий этаж, где на противоположной от винтовой лестницы стороне был встроен балкон, оказался по площади меньше остальных, таким образом здание несколько сужалось кверху, и третий этаж чем-то напоминал капитанский мостик. В железобетонных стенах на каждом этаже были окна-бойницы с двойными непробиваемыми стеклами.
Дом имел такой странный вид потому, что архитектор, возводя само здание, упорно привязывал его к бункеру. Из комнаты в первом этаже, служившей столовой, можно было, подняв крышку люка — как на подводной лодке, — по крутой металлической лесенке спуститься в бункер.
Мужчина, решивший поселиться в этом доме (и живущий в нем по сей день), потребовал внести лишь одно изменение в первоначальный проект бункера. Он попросил пробить в железобетонном полу, прямо под металлической лестницей, квадрат тридцать на тридцать сантиметров и обнажить землю. Этот квадрат темно-бурой кантоской плодородной земли был всегда сырым. Если воды становилось слишком много, он делал в середине квадрата лунку и кружкой вычерпывал из нее воду.
Это абсолютно бесполезное четырехугольное отверстие служило хозяину дома опорой для ног в минуты раздумий. Усевшись на стул с прямой спинкой и воткнув, как рассаду, босые ноги в землю, он предавался размышлениям. И летом, когда от влажной земли поднималась приятная прохлада, и зимой, когда она покрывалась обильным инеем и стужа сводила ноги, размышлял он об одном — как достичь духовного слияния с деревьями, покрывающими землю, и с китами, обитающими в далеких морях. В недавнем прошлом он был личным секретарем своего тестя — консервативного политика, близкого к правительству, пользующегося особым доверием; позже в строительной компании, контролировавшейся этим политиком, на него была возложена реклама и сбыт атомных убежищ; но в один прекрасный день он бросил все, что идентифицировало его как личность, и, забрав у жены ребенка, стал жить затворником. Он сам назначил себя поверенным тех, кого любил в этом мире больше всего, — китов и деревьев. Он даже имя изменил, чтоб подчеркнуть свою новую сущность, — Ооки Исана [1].
Предаваясь размышлениям и духовно общаясь с деревьями и китами, он впервые предпринял серьезную попытку воззвать к душам деревьев и душам китов. Он целиком посвятил себя бесконечному разглядыванию фотографий китов, слушал записанные на пленку их голоса, через бойницы атомного убежища в сильный бинокль наблюдал за росшими снаружи деревьями. Пока деревья были покрыты листвой, ветви выглядели привольно и естественно, но в разгар зимы черные, как будто закопченные, они казались страдальчески изломанными, чуждыми дереву. В окулярах бинокля на фоне бледного вечернего неба они выглядели мертвыми. День за днем разглядывая эти ветви, он однажды обнаружил, что по ним начинают стремительно подниматься живые соки, накапливаться силы, которые вот-вот нальют почки. С этой минуты внутри него самого, в темноте, где пульсировала горячая кровь, даже все увядшее начинало, казалось, набухать и приходить в движение, сопровождаемое оглушительными раскатами грома.
В этот короткий период, пока природа еще окончательно не проснулась, он становился осторожным, как краб после линьки, и все же не мог устоять перед соблазном посмотреть вблизи на деревья, покрывающиеся почками. Он выбегал из дома. Пока почки были заключены в твердые серовато-коричневые панцири, он чувствовал себя в безопасности, будто и сам, как веретенообразная зимняя почка, прикрыт таким панцирем. Но когда из панциря начинало пробиваться нечто удивительно беспомощное — мягкие зеленоватые листочки, — он дрожал от неизъяснимого страха, страха за сотни миллионов почек, которые попадали в поле его зрения. Разве не рушился мир, когда неумолимо жестокие птичьи стаи начинали клевать мягкие, соблазнительные почки?
Он видел собственными глазами, как в заросли горной камелии, гомоня, слетались эти невинные вроде бы существа огромной разрушительной силы, напоминающие стайку опьяневших от восторга детей. И тогда у него, поверенного деревьев, перехватывало дыхание, лицо багровело, и он начинал нетерпеливо переминаться с ноги на ногу.
Зимой, когда нет признаков, что почки должны распуститься, души деревьев прячутся в корнях и деревья погружены в спячку. Поэтому и он, стремясь к духовной общности с деревьями, научился у них тоже впадать в зимнюю спячку. Ночами, когда ветер бушевал в ветвях деревьев, ему ни разу не снились тяжелые сны. Но как только голые ветки начинали покрываться почками, его охватывала тревога. Это был не только страх перед надвигающейся опасностью, но и тревога, вызванная предчувствием столкновения с чем-то неведомым. Он предвидел, что вот теперь-то и явится ему знамение, которое перевернет всю его жизнь. В такие минуты каждой клеткой своего тела, всем своим сознанием вожделенно ощущая устремленность к чему-то неведомому, он, бреясь, начинал судорожно ощупывать свое лицо. В нем просыпалось вдруг неодолимое желание полоснуть себя по горлу, отражавшемуся в зеркале, и лишь огромным усилием воли он удерживал руку, сжимавшую бритву. Нет, нельзя поддаваться искушению. Ведь он живет в этом убежище, оберегая своего пятилетнего сына по имени Дзин, которого врачи считают слабоумным, хотя глаза у мальчика глубокие и ясные, а в остроте слуха вряд ли кто может сравниться с ним. В их общей спальне все было приспособлено для того, чтобы ребенок мог оставаться один. Теплое чувство к подвалу, где для его душевного покоя в полу было пробито отверстие, обнажавшее крохотный клочок земли, Исана распространил и на комнату, в которой жил вместе с сыном. Дружеское общение с Дзином здесь, в этой комнате, — единственное по-настоящему полезное деяние — и составляло смысл его затворнического существования.
Дзин, прежде совсем тощий, при нынешнем, малоподвижном, образе жизни растолстел, и во всем его облике появились черты, наводящие на мысль, не страдает ли он монголизмом. День Дзина начинался с голосов птиц, переписанных отцом с пластинок на пленку. Птичьи голоса запечатлелись в сознании ребенка как некие самостоятельные слова. Обычно Дзин сидел или лежал в изголовье своей раскладной кроватки, а магнитофон со скрупулезной точностью воспроизводил голоса птиц. Тихо, чтобы не заглушать их, Дзин выдыхал, почти не раскрывая губ:
— Это дрозд...
Или:
— Это сэндайский насекомоед... это сойка... а это камышовка.
Умственно отсталый ребенок различал голоса по крайней мере пятидесяти разных птиц, слушать их было для него не меньшей радостью, чем утолять голод.