– Остановимся подле этой гробницы, – предложила Коринна, – единственной, почти не тронутой временем. Здесь покоятся останки не знаменитого римлянина, а юной Цецилии Метеллы{104}, и памятник этот ей поставил отец.
– О, как счастливы дети, которые умирают в объятиях своих отцов, – сказал Освальд, – они встречают свой конец на груди тех, кто даровал им жизнь. Сама смерть уже тогда не страшна.
– Да, – с волнением подхватила Коринна, – счастливы те, кто не остался сиротами. Смотрите: на этой гробнице изображено оружие, хоть здесь и похоронена женщина, но дочери героев имеют право на то, чтобы их могилы украшали трофеями отцов: какое прекрасное соединение невинности и мужества! У Проперция есть элегия, лучше всех произведений античной поэзии рисующая нравственные достоинства римлянок – еще более высокие и чистые, чем те, какие вызывали такое преклонение перед женщинами в эпоху рыцарства. Корнелия умирает во цвете лет и, необычайно трогательно прощаясь с мужем, обращает к нему слова утешения, и почти в каждом ее слове чувствуется, как святы и почитаемы были тогда брачные узы. Эти величавые латинские стихи, суровые и возвышенные, созданные властелинами мира, проникнуты благородной гордостью за безупречно прожитую жизнь. «Да, – говорит Корнелия, – ни одно пятно не легло на мою жизнь от факела Гименея и до погребального костра: я прожила чистою между этими двумя светильниками»{105}.
– Как это чудесно выражено! – воскликнула Коринна. – Какой возвышенный образ! И как достоин зависти удел женщины, которая сберегла нерушимым свой семейный очаг и унесла в могилу лишь одно-единственное воспоминание! Этого достаточно для целой жизни!
Коринна умолкла, и на глазах у нее показались слезы; какое-то тяжелое чувство вдруг охватило Освальда: ужасное подозрение шевельнулось в его душе.
– Коринна, – вскричал он, – Коринна! Неужели и вы можете в чем-нибудь упрекнуть себя? Если бы я мог располагать собой, если бы я мог предложить вам свою жизнь – не имел ли бы я соперников в прошлом? Был ли бы я вправе гордиться своим выбором? не омрачила ли бы мое счастье жестокая ревность?
– Я свободна, – ответила Коринна, – и люблю вас так, как никогда никого не любила. Чего же вы еще хотите? Неужто надо меня вынуждать признаться вам в том, что прежде, чем я вас узнала, я прельстилась обманчивой мечтой? Разве нет в человеческом сердце кроткого снисхождения к ошибкам, совершенным под влиянием чувства или хотя бы иллюзии чувства?
При этих словах лицо ее покрылось легким румянцем. Освальд затрепетал, но не промолвил ни слова. Во взгляде Коринны было такое смиренное раскаяние, что он не посмел ее строго судить; ему показалось, что само небо озарило ее своим лучом, отпустив ей вину. Он взял ее руку, прижал к груди и опустился перед ней на колени; он молчал, не давал никаких обетов, но его любящий взгляд обещал все.
– Послушайте меня! – сказала Коринна лорду Нельвилю. – Не надо задумываться о том, что будет. Самые счастливые минуты, выпадающие нам в жизни, – эта те, какие дарит нам благословенный случай. Да неужели можно здесь, среди этих гробниц, предаваться размышлениям о будущем?
– Нет, – воскликнул лорд Нельвиль, – нет! и я не верю, что будущее сможет разлучить нас. Четыре дня нашей разлуки показали мне, что я живу только вами.
Коринна ничего не ответила на эти пылкие слова, но с каким-то молитвенным благоговением заключила их в своем сердце; она боялась продолжить этот разговор, больше всего на свете занимавший ее, чтобы не заставить Освальда высказаться о своих намерениях, прежде чем сила длительной привычки сделает невозможным его отъезд. Иногда она даже умышленно направляла его внимание на посторонние предметы, подобно султанше из арабских сказок, которая хотела увлечь любимого тысячью разных рассказов и отдалить решение своей участи, доколе чары ее ума не одержат окончательной победы над его сердцем.
Глава вторая
Неподалеку от Аппиевой дороги Освальд и Коринна остановились, чтобы осмотреть один из колумбариев, в которых хоронили рабов вместе с господами и где под общими сводами покоились останки всех домочадцев, живших милостями своего покровителя или покровительницы. Так, например, подле урны Ливии{106} тянется ряд урн поменьше с прахом ее прислужниц, которые заботились о ее красоте и воевали с неумолимою силою времени, оспаривая у него прелести своей повелительницы. Кажется, будто целое сонмище безвестных усопших окружило одну знаменитую покойницу, столь же безгласную, как и вся ее свита! На некотором расстоянии от этого колумбария простирается поле, где зарывали живыми в землю весталок, изменивших своему обету{107}; странная черта фанатизма в религии, отличавшейся в основе своей терпимостью!
– Я не поведу вас в катакомбы, – сказала Коринна лорду Нельвилю, – хотя по странной случайности они расположены как раз под Аппиевой дорогой, так что одни могилы покоятся над другими. Эти убежища преследуемых за веру христиан так мрачны и страшны, что я бы не решилась спуститься туда еще раз: там не ощущаешь той умиротворяющей печали, которая нисходит на душу близ мест погребения под открытым небом. В катакомбах видишь темницу рядом с могилой, там мерещатся пытки рядом с ужасом смерти. Конечно, мы преклоняемся перед людьми, которые были охвачены таким религиозным экстазом, что смогли обречь себя на жизнь под землей, расставшись с природой и солнечным светом; но наша душа в подземелье томится, ничто там не радует ее. Человек – частица творения: он должен жить в нравственном согласии со всем мирозданием и включиться во всеобщий порядок вещей; могучие и внушающие ужас исключения из этого миропорядка поражают нас, но душа, находясь в обычном своем состоянии, не находит в этом ничего для себя утешительного. Пойдемте-ка лучше, – прибавила Коринна, – посмотрим пирамиду Цестия!{108} Около нее хоронят всех протестантов, скончавшихся в Риме. Это тихий уголок: все там дышит терпимостью и благожелательством.
– Да, – ответил Освальд, – многие из моих соотечественников нашли там себе место вечного упокоения. Пойдемте туда! Быть может, таким образом я не покину вас никогда.
Коринна встрепенулась при этих словах, и рука ее, опиравшаяся на руку Освальда, задрожала.
– Я лучше себя чувствую, – продолжал он, – гораздо лучше себя чувствую с тех пор, как узнал вас.
Лицо Коринны осветилось обычным ее выражением мягкой и нежной радости.
Цестий ведал при жизни празднествами римлян; его имя не вошло в историю, но гробница прославила его. Массивная пирамида, укрывшая прах Цестия, спасла его смерть от забвения, в которое канула его жизнь. Аврелиан, боясь, чтобы враги не использовали эту пирамиду как крепость при нападении на Рим, повелел включить ее в городскую стену, которая существует и ныне, но не как бесполезная руина, а как ограда современного города{109}. Полагают, что форма пирамиды возникла из подражания огненным языкам, поднимающимся над кострами. Верно это или нет, но таинственная форма пирамиды и в самом деле влечет к себе взоры, придавая живописный вид любой местности. Против пирамиды Цестия возвышается Тестацейская гора: она изобилует удивительно прохладными пещерами, и в летнее время в них устраиваются пиршества. Близость погребальных памятников никогда не смущает веселия в Риме. Пинии и кипарисы, чернеющие то тут, то там среди жизнерадостной природы Италии, тоже наводят на торжественно-скорбные размышления, но этот контраст производит такое же действие, что и стихи Горация{110}:
……………….Moriture Delli,
…………………………..
Linquenda tellus, et domus, et placens