Курс домоводства пошел мне впрок: четверть часа – и со стряпней покончено. Оставалось еще полтора часа свободного времени. Тогда я вылезала из окна кухни и гуляла по верхнему двору или навещала подружку, которая, прикинувшись хворой, не пошла на уроки. И уж мы находили чем заняться.
Плохо ли: пока воспитательницы нет, хозяйничать на кухне, а когда она придет, заглянет в кастрюли: “М-м-м, как вкусно пахнет! Что сегодня на ужин, Анна?” – улизнуть наверх.
По воскресеньям воспитательница обедает за одним столом с подопечными. После мессы – немножко танцев, письма домой, а потом – наесться до отвала Анниного варева. Пообедали – и на прогулку, это полезно для пищеварения. Топаем, отдуваемся (ты топаешь, дружочек Роланда, а вот я уже не ходок!), отяжелев от плотной пищи, глядишь – уже ужин, а там еще поесть – и на боковую, слава богу, одной неделей меньше.
Жратва – это святое, мы все старались при случае стянуть из кладовки сухари, придушить на птичнике парочку кур, пока не подошло время ежеквартального учета, сварить их, разделить на всех и слопать втихаря; посылки из дома тоже шли в общий котел. “Спасибо, мамочка, говорят, твои жареные голуби были недурны”. – “Если ты передашь мне клубочек ниток, дорогая, я спущу тебе через окошко что-то вкусненькое”. – “О, мадемуазель, моя кружка всегда неполная, кто-то у меня отливает, а я работаю, мне нужно молоко!”
Все одно и то же: жратва, скулеж, тоска, мерзость. Даже заготовленная для особых случаев “настойка” была не такой забористой, как это “вольное” вино – я мигом захмелела. Захотелось вытянуться, взлететь, накатило сладкое блаженство. Я пихала ногу Жюльена: пойдем наверх, оторвись от этих нескончаемых семейных разговоров, я здесь чужая.
До постели меня провожала целая свита: подвыпившие и потому преувеличенно серьезные домочадцы обступили мою кровать, разбинтовали ногу и по очереди ощупывали, пробовали согнуть и разогнуть. И тут я расквасилась: вот она, истина, все яснее ясного, из-за моей перебитой лапы не поздоровится нам всем. Жюльен не кинулся меня утешать, а я только распалялась: забери да забери меня куда угодно, хоть назад в тюрьму, иначе я потеряю ногу, и поскорее – важен каждый день.
– Скоро, – пообещал Жюльен. – И не клейся, пожалуйста, к парню за рулем, он мой приятель.
Куда девался мой нежный Жюльен? Почему он так жесток и насмешлив? Зачем все перечеркивает? Или думает, что я любила его не просто так, а из корысти, платила собой за то, что он для меня делал? Все наоборот: это для меня его любовь была наградой и счастьем.
Наконец в одно прекрасное утро перед домом остановилась машина. С помощью Жинетты я влезла в брюки, запихала в пляжную сумку содержимое тумбочки. Я успела тут прибарахлиться, разжилась бельишком, мылом и снотворными таблетками. Их прописал вместе со свинцовой примочкой и соляными ваннами семейный доктор, которого однажды пригласили, когда я от боли совсем лезла на стену; он определил у меня “сильное растяжение”.
Растяжение – это просто отлично, и не важно, что как-то не похоже на те, что случались прежде, опухнет, посинеет, поболит сильно, но недолго – денек-другой – и пройдет бесследно, бегай на здоровье. Пусть сильное, все равно растяжение есть растяжение, так дай же я их всех удивлю, спущусь сама по лестнице… ох! ничего подобного, опять грохнулась как миленькая. Коленка – локоть, копыто торчком, как перископ, да поскорей назад, на белый матрасик, чтобы не застали на полу раскорякой.
– Привет, ты готова? Прекрасно. Я за тобой.
Жюльен влетел вихрем, не глядя, чмокнул, подхватил меня под коленки и понес, надев на плечо пляжную сумку. Я повисла на нем, привычно обхватив шею, и окинула взглядом комнату: мой матрасик со смятыми простынями, таз с мыльной водой, детские кроватки, в которых еще спали малыши. Сквозь закрытые ставни пробивался солнечный луч.
– На улице тепло? – спросила я.
– Даже жарко. И полно машин – сегодня первое мая.
Проводы. Чашка кофе, теплые напутствия, поцелуи. За всеобщим оживлением угадывалось чувство невольного облегчения: слава богу, теперь меня будут лечить, но неплохо и то, что я уеду отсюда… Моим хозяевам эти три недели, верно, тоже показались длинными.
Полиция, конечно, не стала бы искать меня здесь, но могла нагрянуть по Жюльенову душу – ему запрещен въезд в Париж и пригороды – и наткнуться на меня.
– Пусть только попробуют помешать мне навещать маму!
Вот почему Жюльен приезжал по ночам, когда полиция не тревожит мирных граждан, и смывался затемно. Меня укрыли на втором этаже, так что, если ищейки и заглядывали порой для порядка или перекинуться словечком по-соседски (у них не было ордера на обыск), Жинетта с матерью всегда могли с невинным видом предложить им осмотреть дом, а в крайнем случае – мало ли что: приехала кузина и сломала ногу. Правда, всего не рассчитаешь, и, как правило, когда хочешь все предусмотреть, обязательно перестараешься, и все летит к чертям.
Друг Жюльена оказался жизнерадостным, расфуфыренным пятидесятилетним толстяком, вовсе не похожим на видавшего виды матерого уголовника, каким я его себе воображала. Вообще моя голова была набита ложными представлениями: я слишком рано очутилась под замком, чтобы успеть что-нибудь увидеть в жизни, зато много читала, думала, фантазировала. Реальность на каждом шагу опрокидывала мои иллюзии, вот и сейчас, когда меня устраивали на заднем сиденье, где можно было лечь, я ждала захватывающего, опасного приключения… А на дороге было много машин, в машинах – полно народу: семейные прогулки, на обочине лотки с мясом, торгуют цветами, весенняя идиллия, День ландышей…
Жюльен болтал с приятелем. Я разглядывала его затылок, аккуратно обведенные кромкой стриженых светлых волос уши, выступающий из-под темно-синего костюма краешек воротника: гладковыбритый, румяный, весь в синем; приятель – такой же румяный, выбритый, тоже в синем, но седоватый. Верно, теперь меня так и будут перекладывать с кровати на автомобильное сиденье и с сиденья на кровать ничем мне не обязанные доброхоты, у которых, выходит, я в долгу. Меня это тогда нимало не смущало, я только злилась, так как не могла высказать вслух, что вообще-то не люблю принимать чужие милости, предпочитаю все брать сама и не умею быть благодарной.
Милый мой, нам было очень хорошо в эти последние ночи… в постели, которой я обязана тебе, я хоть как-то могла отплатить… это было так удивительно, и я прятала свое восхищение за притворной небрежностью… получалось так, будто я и девственница, и умелая любовница – все сразу… А теперь конец, мы уехали, спинка сиденья тверже стены, с которой я так неудачно спрыгнула, дверцы ничем не лучше решеток, дорога долгая, меня плавно покачивает в машине, и все, что в последнее время наполняло мою жизнь, постепенно вытеснялось памятью о прошлом, о том, что было до… О другой жизни, которая началась с тех пор, как меня арестовали, – я не сопротивлялась, и она захватила меня, бесшабашно-нелепая, примитивная и гнусная.
В той жизни никто со мной не нежничал, не спасал, не носил на руках, я стояла в тесной темной клетке полицейского фургона или сидела на дощатых лавках. Но все же в жестких рамках каждого дня можно было немножко порезвиться тайком. А новая свобода меня сковала и парализовала.
Глава III
– Ладно, Нини, не дуйся, откупорь-ка нам лучше бутылочку.
– Ясное дело, он рад-радешенек сбагрить нам свою обузу!..
Нини чернявая, костистая и худая как щепка, безгрудая, со смуглым скуластым лицом, маленькими острыми глазками. Женского в ней только завивка да наряд: узкое платье, туфли на толстых, но высоких каблуках. Похожа на марионетку. Как я поняла, до того как подцепить хозяина с хозяйским сыном и матерью в придачу, она была здесь служанкой.
Водитель – он согласился выпить глоточек: “Самую малость, меня ждет жена”, – Жюльен, переобувшийся в тапочки, Нини, ее Пьер и, наконец, я, обуза, – больше в ресторанчике никого не было. Ни одного посетителя. Пусто и мертво, дежурная обходительность ни к чему; с тех пор как заведение закрыли, любезная улыбка и услужливая поза Пьера, видно, валялись, отброшенные им, где-то среди пустующих столиков, под толстым слоем пыли. Из вылизанной, по-деревенски убранной столовой широкая арочная дверь с раздвинутыми занавесками вела в бар; я видела грязную стойку и захламленные полки: пустые бутылки, телефонные справочники рядом с утюгом и корзиной неглаженого белья, груды бумажек, папки, сборники нот… Все это не убиралось, то ли с досады на вынужденное закрытие, то ли в надежде на скорое открытие. В последнем случае достаточно было бы постелить скатерти да смахнуть пыль.