– Эт-то… что?! – просипел одними губами кузнец.
– Принимайте трофеи, дядько Степан, – Гурьев спешился и, побледнев, взялся рукой слева, там, где ключица.
– Марфа!!! – заревел Тешков. – А ну, бегом за Палашкой, живо!!! – подставив Гурьеву кряжистое своё плечо, забормотал: – Упреждал я тебя, Яшка! Что ж ты так?! Сынок…
– Да не волнуйтесь, дядько Степан, – поморщился Гурьев. – Пуля японская, навылет прошла, крови чуть больше натекло, чем след, это не радует. Но не смертельно, вот совершенно.
Он немного поскромничал, по укоренившейся привычке: пулю из карабина он самым позорным образом прозевал, а кроме пули, заработал ещё пару чувствительных царапин: всё ж таки многовато противников за один-то раз. И драться с дыркой в плече пришлось, – только это и мог бы привести Гурьев в своё оправдание.
– Да что было-то, расскажи толком! – взмолился кузнец.
– Хунхузы, – снова поморщился Гурьев. – Я, дурак, думал, они ближе подойдут, а они, видишь, решили подстрелить меня сначала. Ну, да я справился.
– Это как же?
– А так, – он усмехнулся. – Это службишка, дядько Степан, не служба.
– Кони-то… Ихние, что ль?!
– Так точно, – вздохнул Гурьев.
– А сами?! – уже предвидя ответ, всё-таки спросил кузнец.
– Там, – указал Гурьев подбородком в ту сторону, откуда приехал. – Лежат, касатики.
– Ну, Яшка…
– Вы коней распрягите, дядько Степан. А то сейчас вся станица сбежится.
С этим трудно было не согласиться. Однако кузнец не успел. В избу влетела Пелагея, – судя по всему, и одевалась-то в невероятной спешке:
– Яшенька… Птенчик мой… Что ж это?!
Она шагнула к Гурьеву, отчаянно закусив губу, рванула на нём рубаху… И, повернувшись к Тешковым, зарычала:
– Ну, что встали столбами?! Воду кипятите, простыню рви, Марфа!
– Успокойся, Полюшка, – мягко придержал женщину за руку Гурьев. – Не страшно. Заживёт, как на собаке.
Птенчик, подумал Тешков, глядя на Гурьева. Птенчик, – а сам-один шестерых хунхузов, что твоих сусликов, положил, видать. Шестерых ли?! Птенчик. Это что ж из него будет, когда на крыло-то встанет?!
Перевязав Гурьева, Пелагея немного утихла, хотя командирского тона не оставила:
– Идти-то сможешь, Яшенька?
– Смогу, конечно.
– Давайте ко мне его. Я выхожу, всё не в курене с дитями. Давайте ж, ну?!
Уже у Пелагеи Гурьев, цыкнув на неё, чтоб не суетилась, сам, при помощи зеркала, заштопал прокалённой иглой и шёлковой нитью длинный разрез на боку, протянувшийся через три ребра, – чуть-чуть до кости не достал ножевым штыком ловкий, как уж, китаец, похоже, знакомый с боевыми искусствами отнюдь не понаслышке. Руки даже не дрожали почти. Зато Пелагея вздрагивала каждый раз, как Гурьев продевал иглу под кожу – словно ни разу крови не видала. Порез на правой ноге он зашивать не стал – должно было зажить и так.
Утром Гурьев проснулся, когда солнце уже светило вовсю. В голове ещё немного потрескивало, но чувствовал он себя, тем не менее, вполне прилично. Пелагея, услышав, как он заворочался, быстро подошла к нему, потрогала лоб:
– Перевяжу по новой тебя сейчас, Яшенька. Вот, и снадобье уже готово, примочку положу. Эх, Аника-воин!
– Однако ж не они меня, а я их, – улыбнулся Гурьев. – Доброе утро, голубка. Зеркало принеси, Полюшка. Надо мне рану самому посмотреть.
– Да что понимаешь-то в этом?!
– Понимаю, голубка. Ты не командуй, есаул в юбке, ты зеркало неси.
Осмотрев рану, Гурьев поджал губы недовольно:
– Да-с, комиссия-с. Ты вот что, Полюшка. Бумагу и карандаш мне принеси.
– Зачем?
– Неси, неси. Объясню.
Написав несколько иероглифов на листке, Гурьев отдал его Пелагее:
– Я слышал, в Хайларе есть доктор китайский. Ты сама к нему не езжай, пошли кого. Я заплачу. Иголки мне специальные нужны и притирания. Он по этой бумажке должен всё выдать. Дня за три обернёмся?
– Обернёмся, Яшенька.
– Ну, значит, поживу ещё, – он улыбнулся и потрепал женщину по щеке.
Пелагея, закрыв глаза и всхлипнув, вцепилась в его руку обеими руками изо всех сил.
На третий день после возвращения Гурьева появился в станице урядник из Драгоценки, сотник Кайгородов. Подъехал к кузнице, окликнул Тешкова:
– Здравствуй, Степан Акимыч.
– Здоров и ты, Николай Маркелыч, – кузнец вышел на двор, пожал руку спешившемуся сотнику. – С чем пожаловал?
– Да вот, хотел с хлопцем твоим парой слов перемолвиться.
– А нету у меня его, – проворчал кузнец. – Он с той ночи у Пелагеи в избе лежит, не отходит она от него ни на шаг.
– У Пелагее-е-е-и?! Не отходит?! – ошарашенно протянул Кайгородов. – Ну, тем более, требуется мне на него взглянуть.
Они подъехали к воротам, постучали. Пелагея вышла, посмотрела на урядника и кузнеца, поздоровалась, сказала хмуро:
– Слаб он ещё. Крови много потерял, да рана гноится. Не надо б его беспокоить.
– А ты, Пелагея, власти-то не мешай, – осторожно проворчал Тешков. – Известное дело, смертоубийство. Власть интересуется, что да как. Ответить-то не отломится?
– Смотри, Маркелыч, – прошипела вдруг Пелагея, глядя на урядника горящими углями глаз. – Ежели тронешь его – я тебя со свету сживу, ни дна, ни покрышки тебе не будет. Вот те крест святой, понял?! – она быстро, истово и размашисто перекрестилась.
– Ну, тихо ты, сумасшедшая баба, – отпрянул урядник. – Чего выдумала-то?! Никто хахаля твоего не собирается трогать. А поговорить всё одно надобно. Отчиняй калитку-то!
Они вошли в горницу. Гурьев сидел на стуле, в исподнем, босой, раскладывая привезённые вчера вечером из Хайлара иголки и баночки с притираниями. Обернулся к вошедшим, улыбнулся чуть запёкшимися губами:
– Здравствуйте, дядько Степан. Здравствуйте, господин сотник. Прошу извинить за непрезентабельный вид. Недомогаю. Чем могу служить?
Кузнец вытаращил глаза, – как и Пелагея. Если б он не знал точно, что это его подмастерье Яшка! Кто ж ты таков на самом-то деле, пронеслось в голове кузнеца. И заговорил-то враз по-господски, как по-писаному! Даже в простом крестьянском белье, бледный и осунувшийся, этот юноша выглядел, как…
Если б не молодость, подумал Кайгородов, руку бы дал себе отрезать, что сей господин не иначе как в гвардии служил. Белая кость, голубая кровь. И откуда взялся?! Кузнецов подмастерье. Он отдал почему-то честь и произнёс:
– Сотник Кайгородов. Здравия желаю, господин…
Гурьев назвал себя и добавил:
– Вы спрашивайте, господин сотник, не стесняйтесь. Мне, собственно, скрывать нечего.
– Позвольте документы ваши, господин Гурьев.
– Документов при себе не имею, они в моих вещах, что у Степана Акимовича остались. Если настаиваете, могу с вами вместе туда проследовать.
– Буду весьма признателен, – прищёлкнул каблуками урядник.
– Полюшка, – Гурьев повернулся к женщине.
– Мы снаружи подождём, – добавил урядник. – С вашего позволения.
– Как угодно, – Гурьев, соглашаясь, кивнул утвердительно.
Сотник и кузнец вышли на крыльцо. Достав папиросы, большую в здешних местах по нынешним временам редкость, Кайгородов протянул одну Тешкову:
– Ты поглянь, – Полюшка! А молодой же какой! Это и есть твой подмастерье, что ли, Акимыч?
– Он самый, – буркнул кузнец, остервенело затягиваясь.
– А ты документы-то его сам видал?
– Чего мне в его бумаги смотреть?! – разозлился кузнец. – Он меня от лихоимцев тогда в Харбине, под самых Петра и Павла,[5] отбил, налетел, что твой ястреб. Те и пикнуть-то не успели! Вот руки-то у него, – Тешков помедлил, подбирая слово, – непонятные, это я сразу заприметил.
– Кто ж он за птица такая, – задумчиво разглядывая огонёк папиросы, проговорил Кайгородов. – Знаешь, что он с хунхузами-то этими сделал?
– Нет. А чего?
– Это хорошо, что не знаешь, – усмехнулся урядник. – Крепче спать будешь, Степан Акимыч.
– А сколь их было-то? – спросил Тешков, вдруг холодея от посетившей его догадки.