Он пристально вглядывается в свои модели, упивается красотой бьющей в них жизни, наслаждается игривой грацией юной женщины, наклонившейся, чтобы поднять обувную колодку, утонченной грацией другой, поправляющей свои золотистые волосы, чуткой упругостью походки мужчины, и, когда чье-либо движение, поза ему нравятся, он приказывает натурщику зафиксировать эту позу. Он бросается к глине – и вскоре фигурка уже готова, и скульптор живо переходит к другой.
Однажды вечером, когда уже сгущались сумерки и натурщики в мастерской одевались за ширмами, я заговорил с мэтром о его художественном методе.
– Меня удивляет то, что вы действуете совершенно иначе, чем ваши собратья, – заметил я. – Я знаком со многими скульпторами, видел их за работой. Они указывают модели на пьедестал, так называемый стол, и приказывают принять ту или иную позу. Чаще всего они сами определяют ее, сгибая или вытягивая руки и ноги натурщика, склоняя или выпрямляя его, точно подвижный манекен. А затем переходят к работе.
Вы поступаете наоборот: выжидаете, когда натурщики сами примут интересную позу, и потом воспроизводите ее. Как будто это вы подчиняетесь их указаниям, а не они вашим.
Роден, оборачивавший статуи влажной тканью, спокойно возразил:
– Я следую указаниям не натурщиков, а Природы. У моих коллег, без сомнения, есть свои причины поступать так, как вы описали. Но, совершая насилие над Природой, поступая с человеческим существом как с куклой, они рискуют создать нечто искусственное, мертвое.
Я же, будучи охотником за истиной, ловцом жизненной правды, воздерживаюсь от того, чтобы следовать их примеру. Я беру подсмотренное у натурщика движение из жизни, а не пытаюсь вызвать его искусственно.
Даже когда сюжет, над которым я работаю, заставляет добиваться от модели определенной позы, я даю натурщику указания, но старательно подавляю в себе желание коснуться его, чтобы установить эту позу, поскольку не хочу инсценировать то, что в реальности рождается непроизвольно.
Я во всем повинуюсь Натуре и никогда не претендовал на то, чтобы командовать ею. Мое единственное намерение – буквально следовать ей.
– Меж тем, – замечаю я не без лукавства, – Натура вовсе не такова, какой вы воспроизводите ее в своих творениях.
Он резко отбрасывает полосы влажной ткани.
– Именно такова! – парирует он, нахмурив брови.
– Вы обязаны изменить ее…
– Ни в коем случае! Я проклял бы себя, если бы пошел на это!
– Но, в конце концов, можно доказать, что вы изменяете Натуре: слепок не произвел бы такого впечатления, как изваянная вами вещь.
Он на мгновение задумался и ответил:
– Это правда! Но слепок куда менее правдив, чем моя скульптура. Натурщик не может удержать живое движение в течение того времени, покуда я буду делать слепок. Тогда как я сохраняю в памяти целостность позы и неотступно требую, чтобы натурщик подтверждал мое впечатление.
Более того, слепок воспроизводит лишь наружность, я же воспроизвожу еще и дух, что тоже является частью Натуры.
Я постигаю истину в целом, а не то, что лежит на поверхности.
Я нарочно подчеркиваю то, что отражает душевное состояние, которое я стремлюсь воплотить.
И он указал мне на одну из своих самых прекрасных статуй, что стояла на подставке подле меня: коленопреклоненный юноша, жестом мольбы протягивающий руки к небу[18]. Все его существо пронизано отчаянием. Излом туловища, вздымающаяся грудь, безнадежность в вытянутой шее, в руках, устремленных к чему-то неведомому в попытке удержать его.
– Видите, – сказал мне Роден, – я подчеркнул выпуклости мышц, говорящие об отчаянии. Здесь, здесь и вот здесь я обозначил сухожилия, напрягшиеся в молитвенном порыве…
Жестом он очертил самые трепетные фрагменты скульптуры.
– Ловлю вас на слове, мэтр! – с иронией воскликнул я. – Вы сами сознались, что подчеркнули, преувеличили. Вот видите, вы изменили Природе!
Он принялся смеяться в ответ на мое упорство.
– Да нет же, – ответил он. – Я не изменил ей. А если и так, то сделал это неосознанно. Чувство, что повлияло на мое видение, было мне подсказано Природой, которую я копировал…
Если бы я захотел изменить то, что видел, приукрасить это, я не смог бы сделать лучше.
Немного помолчав, он продолжил:
– Соглашусь с вами, что художник воспринимает Природу иначе, чем другие, потому что чувство помогает ему открыть под внешней видимостью внутреннюю истину.
Однако, в конце концов, единственно верный принцип в искусстве – копировать то, что ты видишь. Не в обиду будь сказано торговцам прекрасным, любой другой метод губителен. Не существует способа приукрасить Природу.
Речь идет лишь о том, что надо уметь видеть.
О, вне всякого сомнения, посредственность, копируя, никогда не создаст произведения искусства, поскольку смотрит, но не видит; посредственный художник будет с мелочной тщательностью фиксировать каждую деталь, но результат будет плоским, лишенным характерности.
Но профессия художника не для посредственностей, даже самые верные советы не придадут им таланта.
Настоящий же художник не смотрит, а в и д и т, а значит, его взор, направляемый интуицией, проникает в сокровенные тайны Природы.
Остается лишь довериться своему видению.
Глава II
Для художника в природе все прекрасно
В другой раз, навестив Родена в его большой мастерской в Медоне, я разглядывал копию с его великолепной в своем безобразии статуэтки, мотив, навеянный стихотворением Франсуа Вийона «Жалобы Пригожей Оружейницы»[19].
Куртизанка, блестящая и грациозная в юности, ныне отталкивающе одряхлела. Как некогда кичилась она своим очарованием, так ныне стыдится своего безобразия.
Ах, старость подлая, за что же
Меня так быстро ты сгубила?
Как жить, коль я с мощами схожа,
А все ж боюсь сойти в могилу?
(пер. Ю. Корнеева)
Образ статуэтки буквально следует за поэтическими строчками.
Старуха-развратница, иссохшая, как мумия, жалуется на свое физическое увядание.
Сгорбленная, она, сидя на корточках, с безнадежным взором оглядывает свои груди, дряблые и обвисшие, отвратительный, в складках живот, узловатые, как виноградная лоза, скрюченные руки и ноги:
А мне досталась доля злая:
Надежд на счастье больше нет,
Ушла моя краса былая.
Стыжусь раздеться догола я:
Что я теперь? Мешок с костями,
И страх сама в себя вселяю,
И от тоски давлюсь слезами.
Где брови-арки, чистый лоб,
Глаза пленявший белизной,
И золотых волос потоп,
И взор, в сердца струивший зной
Своею дерзостью шальной,
И нос, ни длинный, ни короткий,
И рот, что ал, как мак степной,
И ямочка на подбородке?
Где гибкость рук моих точеных,
И пышность соками налитой
Груди, приманки для влюбленных,
И зад упругий, крепко сбитый,
Встарь намахавшийся досыта,
И сладостный заветный клад,
Меж двух мясистых ляжек скрытый,
И вкруг него цветущий сад?
Лоб сморщен, голова седа,
Облезли брови, взгляд поблек,
Хоть блеском в прошлые года
К себе торговцев многих влек,
В ушах и на щеках пушок
Щетиною сменился грубой,
Нос изогнулся, как крючок,
Беззубы десны, ссохлись губы.
(пер. Ю. Корнеева)