Что знали в Бжинцеве о том, как складывалась дальнейшая судьба князя, — об этом я здесь, за Красноярском, разумеется, не имел представления. Но по крайней мере о его судьбе до пятьдесят первого года Камила смогла узнать от меня. Особенно ее рассмешило почему-то известие, что князь был в лагере сушильщиком валенок.
3
Через два года после того, как я сам вернулся в Эстонию, то есть летом 1956 года, в Таллинне, на улице Ломоносова, как окрестили тогда улицу Гонсиори, я встретил Палло. Он уже несколько месяцев как приехал в Эстонию, работал в каком-то колхозе под Тарту счетоводом и собирался осенью поступить в вечернюю школу: «У меня из-за всей этой бодяги так и нет ведь среднего образования». Я потащил его на улицу Лейнери, в свою чердачную комнатушку, и несколько часов мы рассказывали друг другу, что за это время с нами произошло. Палло рассказал в общих чертах, как шла жизнь в лагерях Инты последние пять лет, и на этом фоне о судьбе кое-кого из ближайших к нам эстонцев: идиотское ужесточение режима начиная с пятидесятых — контакты между заключенными минимальные, бараки вечером на замок, параши внутрь, зона пустая. И днем и ночью все запрещено, за все карцер, карцер, карцер… И вдруг, с пятьдесят четвертого — опять все открыть, чуть ли не ворота тоже, и вместо нормального порядка — почти что хаос. И потом вдруг начало освобождения. Конечно, самые близкие знакомые приходили поодиночке поговорить: кто освобождается раньше, кого куда и когда отослали дальше, на какой кто в последнее время работе et cetĕra, пока я не спросил между делом: «А князь?». Палло рассказал. Князь удержался на своем месте при всех переменах режима и высылках до самого освобождения Палло. Все тем же начальником над сушильщиками валенок. Палло с ним не общался. Ни при капитане Киви в лаборатории, ни потом, когда его оттуда вышибли. Палло объяснил: «Где эстонцев или вообще прибалтов на теплом месте набиралось хоть сколько, их с пятидесятого года начали разгонять — националы, опасность заговора. Так что два года промахал у обогатительного конвейера, а последний — под землей». Встречая князя где-нибудь в зоне или когда в столовой проходил мимо, Палло не мог сказать, как он приветствовал князя, — кивком там, словом или вообще никак… «Никак вроде бы, — подумал Палло. — С чего я его буду приветствовать?» А потом, в конце апреля, когда освобождали еще мало, но уже какое-то время освобождения были, Палло был вызван в спецотдел. «Там сидел этот лейтенант Лосев. Ты его помнишь, наверно. Дубина каких мало. Он мне: имя, отчество, срок, статья — прострекотал эту песню, а сам на меня не глядит, уставился в свои бумаги. Говорит: „Завтра на работу не выходите. Соберите вещи и к десяти часам с вещами сюда. Я вручу вам документы на освобождение. За работу у вас на счету деньги, — он заглянул в бумагу, — за семь лет сто шестьдесят один рубль двадцать семь копеек. Можете ехать куда хотите“. Такое известие, — усмехнулся Палло, — и таким скучным голосом, что хоть возьми и по стенке размажь. На следующий день в восемь утра (Палло уже собрал вытащенный из-под нар фанерный чемодан, спорол со спины бушлата свой зековский номер — Л 247 — и сунул в карман) его отыскал князев дневальный: „Василий Федорович просют к себе. Сразу, как сможете…“. Я подумал: у него, видно, просьба, раз я освобождаюсь. Решил: писем брать не соглашусь. Мало ли какая плешь может выйти. Я, может, и рискнул бы, но только, ну, скажем, для друга. Но выслушать князя я, вроде, должен. Он жил в той же каморке при сушилке, что и при тебе. Когда я вошел, он полулежал на нарах, привалившись головой к стене, и сказал, что, похоже, захворал. И верно, вид у него был болезненный, несмотря на его вечное зубоскальство. Желтуха, наверно. Небритый, на подбородке болячки. Он спросил, верно ли, что я сегодня освобождаюсь. Я ответил: так мне вчера объявили. Тогда он спросил, знаю ли я Котельникова. Нашего главного бандита, то бишь. Я говорю: что значит — знаю? Он мне известен — это да. Как почти всем в лагере. Как и тебе тоже, — повернулся Палло ко мне. — Как-никак знаменитость». Я подумал: «Знаменитость?.. Ну, если хотите». Согласно лагерному мифу, на том Котельникове было девять вагонных ограблений, не знаю только, за какое время и на каких железных дорогах, и еще, говорили, девять убийств. Из-за этих разговоров я этого человека рассмотрел с некоторым даже любопытством. Такие ведь не на каждом углу встречаются. И несколько раз наблюдал за его поведением в блатной компании. Кроме того, что эта компания относилась к нему с некоторым почтением, больше мне ничего не бросилось в глаза. Среднего роста, довольно щуплый, с кислым лицом, лет, может быть, пятидесяти. Скорее, с каким-то тусклым, чем сильным голосом и серыми, близко и глубоко посаженными глазами. Наверно, и сам Ламброзо не обратил бы на него особого внимания. И только тот, кто уже подготовлен этим мифом, мог бы сказать, что в уголках его плаксивого рта таилось какое-то особое выражение презрения ко всем и вся. Палло продолжил рассказ: «Значит, князь спросил, знаю ли я Котельникова, а я ответил, что тот мне известен. Тогда он пояснил, что люди из шайки Котельникова якобы говорили, будто главарь решил его, князя, убрать. Почему — я, конечно, не стал спрашивать. Я молчал. Тогда князь выпрямился на нарах и сказал: „Так что у меня к вам просьба. Как к освобождающемуся, которого вся эта мерзость через два часа или, ну, через две недели уже не коснется. И как к молодому человеку из тех краев, с которыми у меня связаны самые лучшие чувства. — Я даже испугался, что князь сейчас ударится в сантименты и тогда неизвестно будет, что делать. Но он тут же перешел на другое, опасность миновала: — Одним словом, по пути в спецотдел за вашими документами об освобождении — понимаете, не после того, как вы их получите, потому что после вас в зону уже не впустят, — зайдите к Котельникову. В двадцать седьмой барак. На работу такой босс, разумеется, не ходит, так что он наверняка там. Если его ребята загородят дорогу, скажите, что идете по моей просьбе. Тогда они вас пропустят. Можете еще им сказать, что у вас со мной никаких дел нет — только сообщение. Но они и так знают. То есть, что я просил передать ему одно слово. А слово это такое: если месье Котельников решил покончить со мной, то пускай его подручные, черт побери, делают это побыстрей. Потому что сколько, черт возьми, я должен ждать?! Если он такого решения не принимал, то пускай известит, что все это параша. И тут вы можете добавить: конечно, я надеюсь, что он такого дурацкого решения не принимал, а если принимал, то — что он его изменит. Потому что от моего убийства ему никакого проку нет. Наоборот: если мне и придет еще посылка от американского Красного Креста — а я две уже получил, и после последней уже год прошел, так что третья наверняка на подходе, — то в случае убийства не видать ему красной икры с Аляски как своей жопы. Вот, monsieur Палло, сделайте это маленькое дельце — для вас оно совершенно безопасно — и шагайте на свободу. Добирайтесь домой. Приветствуйте от меня вашу Эстонию. Я там никогда не бывал. А моя жена бывала. Наезжала из Латвии. До войны. Она говорила, там едва ли не лучше, чем в Латвии. Как бишь она сказала? Это что-то вроде иллюстраций к сказкам братьев Гримм. А вот Котельникова, когда будете с ним говорить, от меня не приветствуйте. И конечно не говорите, что я о нем думаю. Я думаю, он слишком мелкая сошка, чтобы что-то значить в глазах черта, дьявола и всего мира. Как, скажем, Гитлер или кто другой, вы, конечно, знаете, кого я имею в виду. И со своими одиннадцатью убийствами он слишком бездарный свистун, чтобы Господь Бог мог его простить, как он прощает всяких мелких жуликов, всякую шваль. Так что до свидания. В другом и, надеюсь, лучшем мире. Неважно, кончат они меня или нет. Ха-ха-ха-ха!“ Ну, я сходил к Котельникову, как князь просил, и уехал дневным кировским поездом из Инты в Эстонию. А что до князя… оскал желтых зубов и его „Ха-ха-ха-ха!“ — вот мое последнее впечатление о нем».
4