Яан Кросс
Князь
Повесть
Перевод Светлана Семененко
Яан Кросс (Jaan Kross, 19.02.1920—28.12.2007) — прозаик, классик современной эстонской литературы, почетный доктор Тартуского (1989) и Хельсинкского (1990) университетов, дважды номинировался на Нобелевскую премию. В 1944 г. окончил юридической фаультет Тартуского университета, в 1946—54 гг. был в лагере в Коми АССР и на поселении в Красноярском крае. В литературу вошел как поэт, но прославился как автор исторических повестей «На глазах у Клио» (1973), романов «Между тремя поветриями» (1970–1980), «Третьи горы» (1974), «Небесный камень» (1976). Самый известный русскому читателю роман — «Императорский безумец» (1985). В последние десятилетия написал несколько романов из жизни довоенной Эстонской Республики («Отъезд профессора Мартенса», «Мальчики Викмана»). Роман «Полет на месте» в переводе на русский язык опубликован в «ДН» в 2000 г.
1
Я увидел его во время дневной раздачи на тринадцатом лагпункте в Инте, стоя под дождем, переходящим в снег, в октябре 1947 года. То есть, под дождем стоял я, в то время как он — под крышей дощатой столовки. Мы как раз прибыли этапом из Ухты и, голодные, топтались в серой жидкой грязи перед воротами этой столовки, ожидая, когда нас впустят из-под дождя в укрытие, выдадут миску супа и мы сможем, держа горячую миску в руках, согреть ею руки, а ее содержимым — нутро. Суп выдавали из окошка в дощатой стене, к нему и протянулась наша очередь, а возле окошка стояло, судя по внешнему виду, какое-то лагерное начальство. Среди всех сразу бросился мне в глаза именно он. До того времени я еще не читал, разумеется, третью сцену из первого акта «Наместника» Хоххута[1].
Там бежавший из лагеря еврей Якобсон прибирается в наполовину разбомбленной квартире лейтенанта Герштейна и спешно прячется от него в комнатке позади прихожей. Если бы читал — но «Наместник» тогда вообще не был еще написан, — мне, наверно, тотчас бы вспомнился Доктор. Хотя, может, и нет. Потому что дьявольского обаяния того персонажа от этого бросившегося мне в глаза человека все же не исходило. Зато в нем чувствовалась какая-то бесстыжая самоуверенность, обжитость на месте, какое-то опасное легкомыслие. Он был почти одного со мной роста, упитанный, лет примерно пятидесяти. В военной фуражке цвета хаки, в таком же френче со стоячим воротником, в засунутых в сапоги шароварах. Под острым лисьим носом, над остро очерченным, словно бы созданным для изречения острот ртом у него красовались гитлеровские подусники, но не черные, а ярко-рыжие и, что существенно с социальной точки зрения, весьма ухоженные. Так что мой короткий, но уже богатый опыт сразу позволил мне отнести его к числу лагерных придурков самого высокого класса. Впечатление подтверждалось и тем, как он прикрикивал на толпившихся, — едва ли не добродушно, но вместе с тем и повелительно: «Ну, что вы топчетесь тут, как бараны?! Быстрее! Быстрее же!» И затем кому-то совсем неприметному, но все же, видимо, немцу, кого опытный глаз выхватывает порой в общей массе: «Eh, du — Grünschnabel! Ты куда, сволочь?! Donnerwetter!» Через минуту я стоял первым за подошедшим к окошку и, пока тот получал жестяную миску, пока ему наливали баланду, с интересом разглядывал лицо человека в фуражке. Глаз, скрытых козырьком, пока не было видно. Но вот, с напускной злостью, этот щеголь уставил на меня взгляд своих серых, слегка навыкате, с острыми внешними уголками глаз. Уперев руки в бока, он гаркнул: «… твою мать! А quoi tu braques les yeux sur moi![2]». Разумеется, это меня удивило. Панибратским тоном и французским языком, как вы понимаете. Но свое удивление я осмыслил на миг позднее. После того как ответил автоматически: «D’
intérêt
pour des types humains, monsieur
[3]». Он тоже был немало удивлен. Спустя секунду он громко расхохотался, обнажив ряд желтоватых, но совершенно здоровых зубов: «Eh bien, vous —
qui êtes-vous
, mon cher
[4]!» На французском я мгновенно стал «вы» и «мой дорогой». Не скажу, что я хорошо владел французским. Ну, кое-что знал, про комету месье Ледута по гранберговской гимназии, например, и все же мой новый знакомый уже никогда не пытался мне тыкать, тем более что потом мы говорили с ним преимущественно по-русски и по-немецки. Я назвал себя. «Мирт? Vous êtes Allemand? Non?
[5] Эстонец? Неважно! — Он протянул руку и назвался: — Пинский. Русский, поляк, американец. Как вам угодно. Но пока — не хочу мешать вашему гастрономическому наслаждению (я получил свою миску с супом и искал глазами место за столом.). Одним словом, venez me visiter
[6]! Барак номер двенадцать. Каждая собака знает. Dans la
sèche
rie
[7]!»
На следующий день я встретил здесь же, в том же семнадцатом бараке, куда попал, своего сокамерника по таллиннской центральной тюрьме Рихарда Палло. Этот Палло был отличный парень. Позапрошлой зимой его забрали из выпускного класса Веэрикуской средней школы как члена «Веэрикуской республики», где он был не знаю кем, кажется, министром иностранных дел. На самом же деле он, как и другие мальчишки и девчонки из Веэрикуской школы, оказался жертвой своего несчастного учителя истории Круузамяэ, который в своем наивном патриотическом рвении подвиг их на радиолюбительство и установление контактов с лесными братьями, из-за чего они по неосторожности и попались. Лесные братья, насколько известно, скрылись от госбезопасности, а дети (плюс, разумеется, сам Круузамяэ) попали в тюрьму и пошли под трибунал, получили от пяти до десяти лет лагерей и твердую уверенность, что в том государстве, где они окажутся после освобождения, — если оно будет то же, которое их наказало, — они ни на что не пригодятся. Как я понял уже в центральной тюрьме, Веэрикуская республика разделилась на два лагеря. Одни считали, что Круузамяэ просто жалкий дурак, другие — что он, поди знай, просто кагебешный стукач и что свою полученную десятку отсиживать, конечно, не будет, — поди проверь. Палло был в республике единственным, кто говорил и верил, что Круузамяэ абсолютно честный человек и для своего места учителя истории в школе человек весьма достойных знаний, только слишком уж большой идеалист по отношению как к себе, так и к другим. Мы обменялись с Рихардом первой информацией. Прежде всего о том, как и каким путем попали сюда из таллиннской центральной тюрьмы и какие тут жизненные условия. Он помещался в тринадцатом ОЛП уже полгода и нашел тут довольно приличную работу. Большинство заключенных работало под землей, на угледобыче. Работа, между прочим, сносная, хотя и на глубине в четыреста метров. Зато после работы, представь себе, — горячий душ. Только что строем ходить — собаки, четвероногие и двуногие, и, как водится, шаг влево, шаг вправо… А что шестьдесят восьмая широта и большую часть года затемно выходить и затемно приходить, весь день под землей, так там все равно темно. Старые, правда, жалуются: нервирует это. Он же, Рихард, хорошую работу нашел. Лаборант, на пробах угля. Пробы же берет капитан Киви, эстонец. Свой человек. Чемпион мира по стрельбе. Хельсинки, Люцерн и Буэнос-Айрес. Это имя каждому эстонцу известно. Капитан Эстонских вооруженных сил. С чистой анкетой, сын банщика, в стрелковом корпусе стал красноармейцем, но на фронте или где там сказал правду о русских и получил десять лет. Человек точный, как пассуповская винтовка. Рихард был уверен, что Киви и мне скоро приличную работу приищет. Тут прошмыгнул дневальный по семнадцатому. А раз дневальный, то, будь он в лагере хоть какой пустой человек, а в то же время важная персона, и Рихард позвал его к нам. Вот, Аким Акимыч, гляньте, это земляк мой, посылки получает. Так что уж пристройте по соседству, земляк все-таки, а уж хлебная-то пайка от него вам обеспечена. Я удивился, как Рихард, с его-то мраморно-ангельским лицом, так скоро, всего за полгода, обучился всем этим премудростям, и удивился на Аким Акимыча. Это был лет, может быть, шестидесяти, очень худой, со светлыми редкими усами человек откуда-то из деревни с Западной Украины. Кто помоложе да поздоровей, тем в дневальные не пробиться. Во всяком случае, он на речи Рихарда хмыкнул — хмм — и хлебную пайку явно свою заслужил, учитывая как его худобу, так и расторопность, поскольку немедля устроил нас на соседние нары с общим шкафчиком посредине. Когда я занял свое новое место рядом с Рихардом, тот спросил: «А что тебе князь там говорил?» — «Князь?» — видимо, это был кто-то, с кем я тут встречался на виду у Рихарда. Первое, что пришло в голову при слове «князь» на этом тюремно-лагерном фоне, был замечательный Идиот Достоевского, князь Лев Николаевич Мышкин, чья ранимость и неприкаянность заставляла нас содрогаться от жалости на протяжении всех пятисот страниц, человек, участвующий во всех самых ужасных сценах романа и все-таки остающийся незапятнанным в своей небесной чистоте… Но никого хоть капельку похожего на такого человека я здесь не видел. Может, Рихард имеет в виду этого Акима Акимыча? «Какой князь?» — «Ну этот, который на раздаче с тобой толковал». — «Ах, этот…» — «Вы, что ли, знакомы?» — «Нет. Впервые вижу… — Меня одолел смех. — А и верно, с какой-то стороны его можно и князем назвать». — «Что значит с какой-то и что значит можно? Он и есть князь. По крайней мере, насколько можно ему верить».