— Похлебай покуда. Легче станет.
У горбуна были добрые зеленоватые глаза. Тонкое и бледное лицо его выражало сострадание. Есть Аленке не хотелось, но, чтобы не обижать заботливого Маркела, она все же проглотила несколько ложек безвкусного варева.
Пришел Радко. С немалым трудом выпытал он у Аленки обо всем, что случилось с Никиткой. Выслушав ее, насупился, помрачнел. Знать, почуял скоморох недоброе, потому как сразу отправился запрягать телегу.
Всю дорогу, до самого Суздаля, Аленка была будто каменная. Радко поглядывал на нее с тревогой. Но мыслей ее не нарушал. Молчали и Маркел с Карпушей. Одна только Вольга и расшевелила Аленку. Быстрая и говорливая, она без труда расположила к себе девушку. Когда укладывались в повети, доверительно рассказала ей про Радко, про то, как познакомилась с отчаянным скоморохом.
— Выручил меня Радко, от сраму уберег.
— Да как же это? — заинтересовалась Аленка.
— Повадился тут ко мне черт лысой, сотник из боголюбовских полчан. Плюгавенький такой, слюнявый. Все подарками умасливал, похотливый козел. То сам придет, а то служек засылает. Встренется — ухмыляется, что кобыла, на овес глядя. Оно и ведомо: седина в бороду, бес в ребро. И так со мной, и эдак. А раз едет хмельной на коне, увидел меня у вала — с коромыслом по воду шла — да и приказывает своим борзым, боголюбовским полчанам: возьмите, говорит, девку, ко мне в избу волоките... Полчане — что: полчане, известно, народ подневольный. Подступились ко мне. А я их — коромыслом. Не пойду, отвечаю, потому как сотник ваш не мужик, а вонючий козел. Ну, полчане напервой все смехом да смехом, а после осерчали, видать, повалили меня наземь и — руки ломать... Сотник тут же сидит на коне, глядит на весь этот срам, смехом захлебывается. Я — в крик. Сотник им и советует: «Мужланы, говорит, непутевые, вы ей тряпицу-то в рот суньте». Послушались сотника, сунули тряпицу, бросили на коня. Поехали. Едучи, потешаются: «Ай да бабенка! Ай лал, бел алмаз, зелен изумруд». А мне каково? До шуток ли, коли крючком под жабру хватают!.. Да, видать, на зачинщика бог, хоть я и не мастерица судибоги класть. Радко тут случаем оказался. Хватил одного полчанина кулаком по голове, другой уж сам побег. А сотника отпустил с миром: ты, говорит, езжай-ка, старикашка, покуда кости целы...
Заметила Аленка — гордится Вольга Радком. Рассказывает, а у самой глаза блестят, румянец розовит щеки.
Ночью услышала Аленка шепот за перегородкой. Жарко забилось сердце; приподнялась на рогоже, вслушалась в темноту.
— Ой, люб ты мне, Радко. Останься в Суждале,— шептала Вольга.— Хозяевать будешь. Двор, погляди, какой...
— Не по нутру мне это,— отвечал скоморох.— Все равно затоскую, сбегу...
— Останься,— просила Вольга.
В оконце луна проливала серебряный свет; легкий ветерок задувал в поветь ночные лесные запахи.
— Останься, останься, Радко.
— Да не один я, Вольга.
— И Карпуша пусть остается, и Маркел. Не обижу, привечу, как родных...
— Знаю, добрая ты.
— Останься...
Вольга надсадно заплакала. И слезы ее упали па Аленкино раненое сердце. Застонала Аленка, прижалась лицом к пропахшей мышами рогоже. Снова вспомнился ей Никитка. И она разрыдалась — впервые с того дня, как рассталась с родным Заборьем.
6
С утра атаман прогонял калик на работу. Шли калики по городу, шли по деревням, что вокруг Суздаля, пели священные песни, показывали струпья, трясли лохмотьями — просили милостыньку. Калики — люди убогие, никто им не отказывал, подавали кто что мог. А вечером атаман сам делил добычу.
Но в тот день немало дивились горожане. Не было калик ни у собора, ни на площади, ни в слободе. Лишь несколько тощих оборванцев с давно немытыми лицами, с нечесаными бородами сидело перед монастырскими красными и перед банными воротами. Долго сидели калики — ждали, пока не выйдет трапезарь и не оделит их, по обычаю, хлебными укругами с монастырского стола. А получив укруги, побрели прочь. Вратарь посмотрел им вслед, зевнул, перекрестил рот и прикрыл дубовые створы. Едва пристроился вздремнуть, откуда ни возьмись — вынырнул Фефел. Не по душе был вратарю пригретый Чурилой старикашка — сам тощий, в чем душа держится, а глазки твердые, злые. Прикинулся вратарь, будто спит, но Фефел растолкал его:
— Отворяй.
— И где тебя носит...— проворчал вратарь, по засов отодвинул и Фефела выпустил.
А Фефел, выйдя за ворота, побрел, по обычаю, в слободу — знакомой дороженькой прямехонько к вдовице Вольге. Постучал в ворота — никого; поглядел в щель и присел от испуга и изумления. Посреди Вольгиного двора — медведь: стоит на задних лапах и смотрит прямо на Фефела, хоть и не видит, а чует чужого человека, мордой поводит, скалит зубы. У Фефела так и помертвело все внутри. Не подумал, что к чему, попятился от ворот и пустился наутек.
У деревянной церквушки в Гончарной слободе толпился народ. Из-за спин доносился знакомый голос:
— Братия во Христе!..
Работая направо и налево острыми локотками, Фефел протиснулся вперед.
В пыли и навозе перед самыми церковными ступенями сидел безногий калика в рубище. Грязное тело его было обнажено, перекручено натуго толстой кованой цепью. Калика трясся в падучей, скреб грудь скрюченными ногтями и, запуская пальцы к животу под цепь, извлекал оттуда что-то красное, смрадное, падавшее на землю тяжелыми сгустками.
— Кровь, кровь,— шептали мужики со страхом.
— Плоть умертвляет,— пояснила баба.— Ишь, отваливается кусками...
Все боязливо крестились. Фефел узнал в калике Порея из нерадецкой ватаги, любимца атамана. Хитрый мужик. И никакую плоть он не убивал. А просто перед тем, как отправиться за подаянием, мелко изрубил коровью печень, дал ей выстояться до смрада, а после облепил себя той печенью и поверх намотал цепь.
Порей тоже узнал Фефела,— понял это Фефел по его взгляду. Но тут же калика изогнулся весь, хрипя, повалился на бок, забился в пыли. Мужики отпрянули от крыльца.
Накувыркавшись, Порей затих, прислушиваясь к звону падающих в шапку монет. Люди расходились. Скоро у церкви остался один Фефел. Только тогда Порей поднялся, вытряхнув из шапки, быстро распихал в лохмотьях добычу. Гремя цепями и все еще судорожно подергиваясь, побрел к городскому валу. Фефел потащился за ним.
Оглядевшись на валу, Порей нырнул в лаз. Нырнул в лаз и Фефел.
Нерадец встретил калику ласково, предложил сесть, налил меду:
— Пей, не монастырский — без укропу.
Фефел выпил мед, Нерадец сел напротив:
— Чем порадуешь?
— Нонче в самый раз будет,— сказал Фефел, слабея под взглядом атамана.— Отворю вам банные ворота, а там — бог в помощь.
— Хитрой,— сдвинул густые брови Нерадец.— Ворота отомкнешь и проведешь до бретьяницы.
— Все исполню, атаман,— покорно пробормотал Фефел.
Нерадец велел кликнуть Порея. На клич его явился калика, уже без цепей, но все еще грязный и смрадный, насмешливо окинул Фефела быстрым взглядом. Склонился перед атаманом. Нерадец сказал:
— Потряси лохмотья-то.
Порей потряс лохмотья. На землю посыпались монеты. Атаман сгреб их, несколько монет кинул Порею.
— Вот тебе и помощник,— обратился Нерадец к Фефелу.— Сам видишь, человечек надежный.
Вернулся Фефел в монастырь после обедни. Монахи сидели в трапезной за длинным дощатым столом. За отдельным столом восседал игумен и с ним еще восемь монахов, по правую руку от игумена — Чурила. Через щель в двери, что вела в пекарню, было видно все, что творилось в трапезной.
— Благослови, бог наш, ныне и присно,— проговорил служивший за трапезой священник.
Послышалось монотонное чтение молитвы. Уставив нетерпеливые взгляды на стол, монахи скрипели лавками. Все оживились, когда в проходе появились трапезари с глубокими дымящимися мисками в руках. Трапезари ставили миски на столы, в то время как чтец, склонившись над книгой, продолжал неторопливую молитву. Монахи блаженно жмурились, вдыхая вьющийся над мисками пар, но к еде не притрагивались.