– Я приехал из Швейцарии, – мрачно сказал Антон. Он выбрал из вороха блеклых бумажек желтую купюру с георгиевской ленточкой. – Вот вам тысяча. Мне на главную пристань. – Он кивнул на причал, над которым возвышалась античная колоннада. – Если довезете быстро и не обрызгаете, сдачу можете оставить.
Не переться же назад по трапу с чемоданом, чтоб предъявлять претензии бесстыжему поручику. Бессмысленно, да и, наверное, в самом деле небезопасно. В конце концов перевоз стоил всего десять пенсов.
Получив деньги, лодочник немедленно подобрел.
– Останетесь довольны. Я, знаете ли, в свое время на университетской регате призы брал. Как, бывало, запустим вдоль Каменного острова – только ветер свистит.
Греб он действительно виртуозно. Только болтал без умолку, мешал сосредоточиться на внутренних ощущениях – ведь еще минута, другая, и под ногами наконец окажется русская земля!
– Эх, милостивый государь, мог ли я предположить, что на склоне лет буду на жизнь зарабатывать подобным манером? Статский советник, без пяти минут действительный! А что прикажете делать? Жена, две дочери, теща-инвалидка. Казалось бы, и должность видная – начальник департамента образовательных учреждений, но при таком жаловании разве проживешь? Хорошо, ялик выручает. Приобрели с сослуживцами, на паях…
Услышав про «начальника департамента», Антон перестал обращать внимание на вранье лодочника. Видимо, тот считал пассажира совсем идиотом – набивал себе цену в надежде слупить еще что-нибудь.
Записал в книжечку интересное наблюдение: «Несоответствие прежних понятий и речевых оборотов („слово офицера“, „милост. государь“ и пр.) изменившейся действительности и новым чел-ским отношениям».
Пристань быстро приближалась, уже можно было рассмотреть лица толпившихся там людей.
Всё сильнее волнуясь, Антон приподнялся со скамейки, готовый замахать рукой, как только увидит Петра Кирилловича.
Антон уехал из Швейцарии не из-за сердечной смуты. Честное слово, не поэтому. Слишком банально это было бы, даже пошло. Полный крах любовных надежд тоже сыграл какую-то роль, но не главную, совсем не главную.
Что-то помешало ему в ту переломную ночь постучаться к Магде. Он даже и до двери дошел, но остановился, повернул назад. Тогда вообразилось, что это порядочность: скверно вступать в серьезные отношения с чудесной девушкой, не любя – из сугубо головных мотивов. Однако наутро Антон сел за стол и неожиданно для себя сел писать Бердышеву. Строчки ложились на бумагу сами, без помарок и очень быстро. Эмоционально и запальчиво житель мирного Цюриха просил у покровителя и благодетеля позволения вернуться на родину.
«Безнравственно искать тихой гавани и личного благополучия, когда твоя страна истекает кровью, рушится, гибнет, – решительно выводило стальное перо. – И дело даже не в нравственности. Это я, пожалуй, красуюсь. Дело в том, что Европа при всем ее очаровании мне чужая и никогда полностью своей не станет, а Россия, пускай дикая и кровавая, это мой дом. Бегство из нее равнозначно трусливому бегству от самого себя, эмиграции из настоящей жизни в суррогатную.
Серьезные сомнения мешали мне принять это решение прежде. Вы знаете, что отец воспитывал во мне неприятие всякого насилия. Он всегда говорил, что, даже защищаясь от убийцы, нельзя хвататься за нож, потому что тогда ты сам опускаешься до уровня примитивного хищника. „Лучше умереть, чем убить“, – говорил он.
А еще я никак не мог удовлетворительным образом ответить себе на простой вопрос: как может меньшинство, каковым в России безусловно являются сторонники Белого Дела, навязывать свою волю большинству? „Народ всегда прав, – говорил отец. – Мы, образованцы, начитанней и умнее, а он мудрее. Мудрость выше ума“.
Я всегда принимал это утверждение за аксиому. Но сейчас у меня словно открылись глаза.
Чем мы, „образованцы“, то есть образованные или, проще говоря, культурные россияне хуже крестьянско-рабочей массы? Да мы несравненно лучше, мы высший продукт национальной эволюции! Никогда бы раньше я не осмелился такое написать на бумаге, но вы-то, я знаю, меня поймете. Нас меньше, но мы во всех отношениях лучше! Да, отчасти это произошло вследствие исторической несправедливости: наши предки поработили их предков. Но лишь отчасти. Значительная часть современной русской интеллигенции – дети или внуки крепостных, мещан, деревенских дьячков. Просто эти люди стремились к свету и достигли его, а не пьянствовали, не жаловались на судьбу, не опускали руки.
Пишу без оглядки то, что знал всегда, но не решался произнести вслух. Мы в массе своей порядочны, честны, отзывчивы, чувствительны к красоте и терпимы к инакости. Они же в массе своей грубы, жестоки, примитивны, раболепны перед сильными и безжалостны к слабым. Кроме того – и это самое важное – они хотят нас истребить до последнего человека (я знаю это по собственному опыту, я видел красный террор в действии); мы же им, недоумкам, желаем только добра. Конечно, здесь я говорю не про вешателей, сатрапов и нагаечников, а про таких людей, как вы и мой отец. Я и сам таков или, по крайней мере, желал бы таким стать».
Дальше было еще решительней:
«Знаете, дорогой Петр Кириллович, я вдруг понял, в чем заключается ошибка и, простите меня, преступность – я настаиваю на этом слове – преступность Белого Движения. Во главе его оказались люди, сделавшие ставку на фонарный столб, расстрел и публичную порку. По родной земле они шли карательным отрядом – мстителями и завоевателями. Я не толстовец и, в отличие от покойного отца, отлично понимаю, что в схватке со злой силой без оружия не обойтись. Но залог победы не в пулеметах и пушках, не в военных победах, которых у Белой армии было множество, да только ничего они не дали.
Победу в гражданской войне приносит не стрельба, а убеждение: словом, в еще большей степени – делом. Примером бескорыстия, самоотвержения, великодушия, героического служения. Должно быть, мои слова кажутся вам наивной маниловщиной, но они верны. Я чувствую это!
Дорогой Петр Кириллович, я желаю принять участие в судьбоносной борьбе за будущее моей страны.
Стрелять в „красных“ я не стану. Не оттого, что не умею – можно бы научиться. Но я сознаю, что у моего дикого и темного народа есть своя правда, а у нашего с вами сословия много вин, взыскующих искупления. Да и память отца, посвятившего свою жизнь народному служению, не позволяет мне взяться за оружие. Однако я мог бы помогать делу по-другому, в меру своих сил.
„Красных“ надо не убивать, им необходимо ясно и доходчиво объяснять, что настоящий их враг – большевизм, а не мы с вами. Судя по печатной продукции ОСВАГа, попадавшейся мне на глаза, агитационно-пропагандистская работа у вас ведется бездарно, из рук вон плохо. Я малоразвит, одолеваем вечными сомнениями, но у меня есть идеи и предложения, которые могут оказаться полезны…»
И дальше, еще на четырех страницах убористым почерком, с подчеркиванием ключевых слов и фраз, Антон излагал свои соображения о том, как, по его мнению, следовало бы взывать к простым людям, чтобы преодолеть глухой барьер недоверия и враждебности.
Отправив письмо с очередной корреспонденцией Фонда, Антон словно перешел Рубикон, отрезал путь к отступлению. Он запретил себе бояться, что когда-нибудь пожалеет о принятом решении, и начал готовиться к отъезду. Но шли недели, месяцы, а ответа из России всё не было.
Там творилось страшное. Белый фронт, попятившийся от Москвы еще с осени, рассыпался в прах, покатился на юг, к самому морю. Петр Кириллович затерялся где-то в этом селевом потоке, среди многих тысяч погибших, замерзших, умерших от тифа и канувших без вести. А если и уцелел, то ему, конечно, было не до слюнявого цюрихского идеалиста.
Работа в «Помроссе» закончилась – даже не потому что у Фонда иссякли средства, а просто некому стало посылать помощь. И некуда: пароходство объявило, что до стабилизации внутрироссийской политической ситуации грузов принимать не будет.