Антон рванулся бежать к Виктории – скорей, немедленно, но профессор цепко удержал его за рукав.
– Погодите. Прежде, чем я лягу, мне нужно кое-что вам сказать. Не вертитесь, слушайте меня внимательно. Есть вещи поважнее вашей англичанки.
Важнее Виктории?! Что за чушь! Опусти же ты меня, старый зануда!
Но пришлось изобразить вежливый интерес.
– Да, профессор?
* * *
Усталость была странная. Будто переутомились не мышцы, а эмоции. Поэтому хотелось двигаться, куда-то бесцельно идти, рассеянно смотреть по сторонам, размышлять о чем-нибудь важном, но не терзающем чувства. И, кажется, никогда еще мысль не работала столь ясно и зрело.
Он спустился от клиники по длинной Ремиштрассе к озеру, размеренным шагом прошелся по Альпийской набережной. Справа стояли пышные дома: по-парижски затейливое здание концертного зала, причудливо-готический «Красный замок» – это всё была красота рукотворная, сомнительная. Но слева переливалось мирными предвечерними красками озеро, на дальней его стороне мягко прорисовывались некрутые овцеобразные горы. До заката еще оставалось время. Когда операция закончилась и Антон посмотрел на часы, не поверил своим глазам: она длилась всего 52 минуты.
Трепет и надежда – вот настроение, с которым начинался день. Печаль и умиротворенность – этим он кончался. Пока солнце добиралось от холма Дольдер до горы Ютлиберг, Антон совершил путь куда более протяженный. Из влюбленного юнца превратился в вялого старичка, но стал от этого не слабее, а сильнее. Потому что избавился от исступленных желаний, а значит и от парализующего страха. И понял очень важную вещь: человеку следует быть одному. Только тогда он будет свободен и независим. Вот удивительно – час назад чувствовал себя самым несчастным существом на свете, а сейчас находил в этой грустной отрешенности даже удовлетворение. Прав, выходит, Шницлер со своим Ларошфуко.
Даже о последнем разговоре с Викторией думалось без тоскливого холода в груди. Наоборот, припоминались детали, которые – Антон знал – сохранятся в памяти как нечто драгоценное, ничуть не травмирующее.
Самое чудесное зрелище, которое он наблюдал в своей жизни, – видеть, как померкшее женское лицо в считанные мгновения наполняется счастьем и сиянием. Как воскресает, казалось, навсегда угасшая красота. Однажды он видел в кинематографе интересный кадр: убыстренная съемка раскрывающейся лилии. То же произошло и с лицом Виктории Рэндом, когда он сообщил ей об успехе операции.
– Я должна быть с ним, – сказала Виктория. – Я не отойду от него ни на секунду. Я знаю, я читала – опасность еще не миновала. Теперь необходимо всё время следить за пульсом, давлением, дыханием. Прошу вас, отведите меня к Лоуренсу!
Она снова обращалась к нему на «вы». Ужасный и сладостный момент, когда он и Виктория остались на свете вдвоем, миновал. Теперь их снова было трое. То есть, нет. Это их было двое, а надобность в третьем отпала…
– Вас туда не пустят. Вы же знаете, как профессор относится к стерильности. В послеоперационном боксе почти такие же строгости, как в операторской. И потом, не беспокойтесь, за Лоуренсом очень хорошо следят и ухаживают.
Виктория нетерпеливо качнула головой.
– Нет, я никому не доверяю. Я буду с ним и не сомкну глаз, не отвернусь, не отвлекусь. Если ваш полоумный, гениальный, несравненный Шницлер потребует, я обреюсь, с головы до ног оботрусь спиртом, выщипаю ресницы и брови – что угодно. Я сама с ним поговорю. Он мне не откажет. Но сначала, конечно, я скажу, как безмерно я ему признательна… Нет, Антуан. Прежде всего я хочу поблагодарить вас. Вы даже не представляете, что значила для меня ваша поддержка!
Она обхватила его шею руками и поцеловала в губы. Но это ничего не значило. Точно так же поцелует она и Шницлера – если он, разумеется, позволит подвергнуть себя столь антигигиеничной процедуре.
Лишь в этот миг Антон, жалкий тупица, окончательно понял, что Виктория Рэндом никогда не станет его женщиной. Даже если Лоуренс все-таки умрет, а она справится с потрясением и выживет, и пройдут годы, и Антон всё время будет рядом. Одно прикосновение холодных губ стало красноречивей любых доводов рассудка.
И что-то в Антоне погасло, успокоилось – или, как писали в старых книгах, упокоилось. Он посмотрел на прекрасную женщину, словно видел ее не вживую, а на киноэкране. Отдал должное ее прелести, душевным качествам, храбрости. Даже испытал восхищение – но отстраненное, как при созерцании блистательного произведения искусства.
Оказывается, быть мудрым очень грустно. Хотя что значит «оказывается»? Еще презираемый Лоуренсом древний царь говорил: «Во многой мудрости много печали». Но одно дело прочитать это в книге, и совсем другое – прочувствовать самому.
И он перестал думать о Виктории Рэндом. Будто плыл мимо неописуемо красивого острова, был околдован пейзажем, но корабль проследовал своим курсом дальше, и остров скрылся за горизонтом, как соблазнительный мираж, и ничего от него не осталось кроме черно-белого снимка на память.
Вот о чем действительно стоило задуматься, так это о предложении Шницлера.
Профессор сказал: «Послушайте, Клобукофф, хватит вам тратить жизнь на канцелярскую работу, которую может делать кто-то другой. Бросьте свой фонд или что там у вас. Я возьму вас в свою команду. Под моим руководством вы через два года сдадите экзамены на звание врача, а через пять лет станете лучшим специалистом в области, которая, гарантирую, с каждым годом будет все больше востребована. Я чувствую в вас задатки выдающегося анестезиолога, а инстинкт никогда меня не обманывает».
Последнее письмо, пришедшее от Бердышева, было угнетающе мрачным. Петр Кириллович писал не о скором крахе «Помросса», а о вещах гораздо более трагичных. О том, что надежды на победу Белого Движения почти нет и что вообще с надеждами дело швах. Двадцатый век будет столетием тяжелейших испытаний для всего мира и в особенности для Европы. Очень возможно, что единственным островком покоя на континенте останется Швейцария, и Антон умно поступит, если уже сейчас начнет ходатайствовать о гражданстве.
«Всё один к одному. Всё к лучшему. Всё устраивается само собой, – говорил себе постаревший и помудревший за сегодняшний день Антон. – Судьба ко мне благосклонна. Она позаботилась обо мне. Я вытянул выигрышный билет. Настоящая жизнь здесь, а не в России, потому что никакой России уже нет, а та, что есть, меня изгнала. И совершеннейшая чушь про блаженство тех, кто посетил мир в его минуты роковые. Неправда, что только в страшных испытаниях человек может узнать, чего он на самом деле стоит. Жизнь найдет возможность и в тихом Цюрихе проверить тебя на прочность. Драм, трагедий, нравственных головоломок хватает и здесь. Только испытания эти человеческие, а не звериные: безответная любовь, неправильно выбранный путь, болезнь, утрата, смерть. Разве мало?
Виктория – это тоже ненастоящее. Она, конечно, прекрасна, но как делить жизнь, существовать изо дня в день рядом с такой женщиной? Закружится голова, как от высоты, и сверзнешься в бездну, и пропадешь. Не говоря уж о том, что Виктории, как и России, я совершенно не нужен.
Вот Магда – иное дело. Мой калибр: не больше меня, но и не меньше. Нормальная, естественная, ясная. Не вульгарная Паша и не потусторонняя мисс Рэндом, а просто хорошая, надежная девушка, которая будет верной женой и, можно не сомневаться, замечательной матерью.
Она ждет меня. Слава богу, я не оттолкнул ее и не потерял. Сегодня ночью я постучусь к ней в дверь, и всё произойдет, я знаю, очень мило, без жеманства и ханжества.
Запомним этот день, 23 декабря 1919 года. Сегодня жизнь преподала мне бесценный урок: нельзя навязывать себя тем, кто тебя отталкивает. И нужно быть благодарным тем, кто тебя принимает: чудесной стране Швейцарии, чудесной девушке Магде.
Завтра передам дела герру Нагелю, подписывать бумажки он может и сам. Петр Кириллович меня не осудит. Завтра же скажу Шницлеру, что с благодарностью принимаю его щедрое приглашение. Через два года стану полноправным доктором. Через двадцать лет – профессором. Впереди достойный, прямой путь. Может быть, даже счастливый. Всё зависит от дефиниции счастья.