Не то, не то, не то…
Дело стажера Бляхина отыскалось в самой середине, когда Филипп уже волноваться начал.
Есть! Тоненькая папка, в ней один или два листа всего, а могла в могилу свести.
Перегнулся он, фонарик подбородком зажал, цапнул.
Ну, дальше быстро. Накидать остальные папки в мешок, и кончено.
Но когда он из щели назад подался, раздался за спиной у Филиппа голос, вкрадчивый:
– Что, нашел?
Охнул Бляхин, уронил в дыру и папку, и фонарик. Обернулся, вчистую ослепнув от кромешной тьмы в горнице.
Тьма сказала ему:
– А я-то думаю, чего это Филя такой заботливый, керосинчиком для старика озаботился. Что, брат, не ждал меня так скоро? Я в «хвосте» стоять не люблю. Показал мандат – пропустили, никто не пискнул. А дверь перед уходом я всегда волоском помечаю. Привычка.
Глаза чуть-чуть приобыклись, стал виден силуэт. Правая рука у дяди Володи была вытянута вперед. Сейчас стрельнет, кто тут услышит?
– Не убивайте, – сказал Филипп очень быстро, чтоб опередить выстрел. – Поучить поучите, но жизни не лишайте. Пригожусь я вам, сами знаете.
Только тем, что не растерялся, вовремя правильные слова сказал, от неминучей гибели и спасся.
Дядя Володя помолчал.
– Что ж, сильно сердиться на тебя не буду. Каждый человек обязан о своей пользе думать. Ишь, ловок. Хорошее было местечко, а сыскал… Но поучу крепко. Долго помнить будешь. Я знаю, ты человек смирный, но кобуру отстегни… Вот так. И на пол кинь. Я тоже «дуру» спрячу, на кой она мне?
Чиркнула спичка, осветив крепкие руки, от которых предстояло Филиппу принять муку. Потом загорелась и лампа.
Засучивая рукава, дядя Володя объяснял:
– Рожу я тебе уродовать не стану. Я сначала по почкам пройдусь, по ребрышкам. Ты пока стой смирно, как солдат. Руки по швам. Смирней будешь – меньше достанется. После я тебя на пол покладу и маленько брюхо потопчу. Недельку-другую кровью погадишь, потом заживет. Орать ори, не стесняйся. Тут вокруг никого нет.
От такого разговора Бляхин попятился, вжался в стену.
– Ай, нехорошо, – укорил его дядя Володя. – Предупреждал ведь. Ну, пеняй на себя.
Как подскочит! И пятерней снизу за пах, крепко, да сжал – у Бляхина в глазах почернело, воплем подавился.
Он и сам не понял, как оно случилось. От мученической муки дернул правой рукой, а в ней отвертка, которой папки шевелил. Вошла в мягкое по самую рукоятку. Дядя Володя ойкнул, выругался. И тут – от ужаса, от боли – Филипп стал бить снова, снова, снова, и отвертка послушно втыкалась, как в масло, а слезкинская хватка ослабела, и начал дядя Володя заваливаться, и наконец упал.
Вся правая кисть у Филиппа была красная. Рукав тоже.
Отвертку, всю мокрую, блестящую, он кинул под стол.
Что же это? Как оно получилось-то?
Неизвестно, сколько времени он простоял в омертвении, ничего не соображая. Но дядя Володя лежал неподвижно, снаружи было тихо, и понемногу начало отпускать.
Что теперь? Что делать?
Надо всё тут спалить. Всю сторожку. Это непременно.
Формуляр!
Взял со стола лампу, посветил в дыру, куда свалился фонарь. Своя папка лежала поверх других. Филипп ее вынул и поскорее поджег. Четыре спички сломал – так пальцы дрожали.
Остальные надо в мешок.
Но поглядел на зияющую дырку в стене и почувствовал: нет моченьки. Наполнять мешок, волочь санки. Поскорей бы унести ноги из этого проклятого места.
Ничего не надо. Ни чужих секретов, ни коробки с золотом.
Сжечь, обратить в пепел. Чтоб ничего не осталось. А найдут на пожарище обгоревший труп, оплавившееся «рыжьё», приказчиковы «котлы» и решат – воровская «малина». Не поделили что-то уголовные.
Он притащил из сеней бидон, плеснул в тайник керосину, поджег.
Задыхаясь, Филипп лил пахучую жидкость по всей горнице направо и налево. Как объяснить своим, что на рукаве кровь, а от одежды несет керосином? Ладно, придумаем что-нибудь. Только б отсюда побыстрей.
На пустыре Бляхин оглянулся всего однажды.
Сама сторожка была черная, зато окно колыхалось пламенным светом. Со звоном лопнуло стекло.
Вжав голову в плечи, Филипп побежал по скрипучему снегу.
Забыл под крыльцом санки. Леший с ними.
Скрип-скрип, скрип-скрип. И чем дальше он отбегал от железнодорожных путей, тем на душе делалось свободней, радостней.
А ведь молодец! Какое дело провернул! Какого волка завалил! И рука не дрогнула. Да хоть бы и дрогнула – неважно. Главное, вырвался на волю.
Покойник, наверно, станет ночью сниться. Ну и пускай. Поорем, проснемся, на другой бок повернемся. Зато наяву теперь бояться нечего.
Ничто больше не грозит Филиппу Бляхину. Сгорело его прошлое. Надежно, навсегда.
Нету бывшего «охранника». Есть ответственный сотрудник ЧК и член партии. Сын трудового народа и Советской власти. Вот именно: он Республике Советов – сын, а она ему – родная мать.
* * *
Это не моя страна, она мне не мать, даже не мачеха, а дурная, пьяная баба, от которой бежать и не оглянуться, думал Антон, глядя в окно на темные перелески, на смутно белевшие поля, среди которых светились редкие огоньки.
Все они заблуждались, потратили свою жизнь на пустую блажь, на химеру – отец с матерью и тысячи других интеллигентов. Хотели принести России благо, а породили только смуту в головах, и так-то темных. Думали, что знают, как стране лучше. Ни черта они не знали, не понимали. Декабристы, герцены с Чернышевскими, всякие-разные чеховы пронеслись над тысячелетними лесами и болотами, будто чужеродный прах, навеянный ветром с запада. Но дунул иной ветер, восточный, пропахший пустыней, дикой силой, кровью, и прочь унесло чахлые пылинки прекраснодушия.
Одну из этих пылинок зовут «Антон Клобуков», и улететь подальше из гиблых мест она совсем не против. Пускай товарищи шмаковы живут со своими мясистыми самками, как им сподручней. Без нас. Без меня. Они отдельно, я отдельно. И поскольку их много, а нас мало, будет только справедливо, если обширная территория, раньше именовавшаяся Россией, достанется большинству. Спасибо им за то, что нарекли свое государство безобразным набором звуков – РСФСР. Пусть остаются с этим фырчанием.
Им нравится давить слабость и пресмыкаться перед сильными. Они не нуждаются ни в чувстве собственного достоинства, ни в свободе мысли, ни в праве на частную жизнь. Если б люди, для кого эти понятия жизненно важны, могли бы взять и поселиться отдельно, получилась бы прекрасная, цивилизованная страна, не хуже Швейцарии – нет, много лучше. К сожалению, договориться с хамским большинством, чтоб оно уступило меньшинству какую-нибудь губернию, совершенно невозможно. Потому что с товарищами шмаковыми вообще ни о чем договориться нельзя, они понимают лишь язык оружия. Однако и воевать с собственным народом только потому, что он не хочет жить по твоим правилам, – дело зряшное, ни к чему кроме бессмысленного кровопролития не приведет. Как только Бердышев, умный человек, этого не понимает?
Дорога изогнулась дугой, стал виден маленький, будто игрушечный тепловоз. По этой короткой железнодорожной ветке поезда ходили особенные, похожие на городские трамваи. В вагончиках по шесть окон, деревянные скамейки украшены легкомысленной резьбой. Когда-то здесь в основном ездили дачники. Теперь дачников не стало, и пассажирским остался только один вагон. Остальные приписаны к Сестрорецкому военному заводу: там ящики с какими-то грузами, охрана. А в единственном вагоне с сидячими местами почти пусто. Кроме Антона всего три человека, расселись подальше друг от друга: спящий солдат в надвинутой на глаза папахе, с вещевым мешком; замотанная в платки баба; оборванец с костылями – этого-то куда понесло в поздний час?
Дважды проверяли документы, но они у Антона в идеальном порядке: едет себе табельщик с оружейного завода, никаких вопросов. У Петра Кирилловича всё устроено на ять, организация работает, как часовой механизм.
Бердышев – человек, на которого можно положиться. Встреча с ним – несомненное чудо. Когда они столкнулись у особняка Кшесинской в апреле семнадцатого, то было не чудо – обыкновенная случайность. Но нынче, в нижней точке беспросветного отчаяния, встреча с Петром Кирилловичем воскресила Антона к жизни, дала надежду – и надежда эта оправдалась.