Одна рука у пленного была отрублена, веревочный жгут стягивал бурый рукав выше локтя. Взгляд у поляка был пустой, мимо большевистского начальника.
– Nie po tośmy szli na ochotnika, żeby się wam teraz poddawać, – безо всякого вызова, тускло ответил тот.
Когда сели в автомобиль, Рогачов сказал:
– Дураки, зазря сгинули. – Скрипнул зубами. – Но… твою мать, каков человеческий материалу них и каков у нас? Вот в чем беда, Антон. Правда у нас, а люди – у них. – Помолчал, бодро добавил. – Ничего. Правда, коли она правда, рано или поздно сделает наших скотов людьми. И тогда никая сила нас не остановит.
Как-то очень уж с нажимом это было произнесено. Будто Панкрат Евтихьевич убеждал не секретаря, а самого себя.
«Севастопольские рассказы» лежали на столе обложкой кверху. Антон думал про поляка с отрубленной рукой, про офицера-самоубийцу, про молящегося. И, конечно, про слова Рогачова. В них – истина. Просто Панкрат Евтихьевич не развил мысль до конца.
Что такое эта война и шире – война между белыми и красными? Люди более высокого качества сошлись в смертельной схватке с охлосом, с полуживотными. Однако парадокс в том, что первые сражаются за низкое дело, а вторые – за высокое. Большая Правда – грубая, грязная – схлестнулась с Маленькой Правдой, тоже не особенно чистой, но более прилизанной. Пожалуй, внешняя цивилизованность придает Маленькой Правде особенную фальшь, даже омерзительность. Взять севастопольского полковника Патрикеева. Вежливый, с университетским значком, а сам палач из палачей. С кого больше спрос – со вчерашних рабов, не знающих ничего кроме жестокой и подлой жизни, или с вежливых убийц-белогвардейцев? Кто, если не предки патрикеевых довели угнетенный класс до скотского состояния?
Сейчас Большая Правда выплеснулась за пределы российского государства. Она так мощна и напориста, что затопит белую Польшу и покатится бурными волнами дальше, на обескровленную войной Европу. Падет Львов, падет Варшава, дрогнет Берлин. Устоит ли буржуазный Запад против голодраных полчищ? Тут-то и проверится, насколько велика Большая Правда, всемирна ли. Может быть, выяснится, что она пригодна только для внутреннероссийского употребления – и потоп отхлынет.
Вот какая это война.
По пути на фронт, в поезде, был у них разговор с Панкратом Евтихьевичем.
– Я воюю давно, всякого навидался, – сказал Рогачов, – а тебя крепко по мозгам стукнет. Ты только гляди, в обычную интеллигентскую ересь не впадай – не отшатнись с отвращением от собственного народа. Народная война – штука страшная, гадкая. Ты должен научиться видеть красноармейцев не взглядом мальчика из культурной семьи, а исторически и диалектически.
– Как это «диалектически»?
– Тебе будет лезть в глаза грубая короста, в нос будет шибать смрад, но не забывай главного. Это схватка освобожденных рабов со своими вековыми мучителями. Рабы родились в грязи и унижении, поэтому они грубы, безжалостны по отношению к врагам. Такими же были повстанцы Спартака или ратники Пугачева. Всё одна и та же вечная война, растянувшаяся на тысячелетия. Только в этот раз победа будет на нашей стороне.
Третий день находился Антон на фронте, третий день пытался смотреть на красноармейцев исторически и диалектически. Иногда казалось, что начинает получаться.
Человек, с рождения лишенный достоинства, мало чем отличается от домашней скотины, думал Антон, глядя на обложку книги. Вся эволюция еще впереди. Собственно, пока лишь идет борьба за право пролетариев на эволюцию. Мы находимся в самом начале великой эпохи всеобщего равенства, на ее илистом, грязном дне.
Расстегнул ворот. Душно было в горнице. Бляхин велел закрыть окна, чтоб не налетело мух, а то разжужжатся – не уснешь. Филипп рассчитывал «подавить ухо» часок-другой, пока не вернется Рогачов.
Антон встал, заглянул в проходную комнату.
На большом обеденном столе лежала развернутая карта. Бляхина не было. Как он ушел, Антон не слышал.
А между прочим неплохая идея – пройтись по ночной прохладе. Способствует нервной релаксации. Может быть, потом в самом деле удастся уснуть?
Во дворе ослепительно сияла луна. Под автомобилем громыхал железками Ганкин. Лязгнуло что-то и в собачьей будке под крыльцом. Оттуда сверкнули две фосфоресцирующие точки. Здоровенный пес, удивительно тихий, смотрел на Антона, поматывая башкой.
За воротами, развалившись в тачанке, похрапывал Лыхов. Вот человек с идеально функционирующей нервной системой. Есть дело – работает. Нечем себя занять – моментально отключается и спит. В любое время суток, в какой угодно обстановке. Поэтому всегда бодр, спокоен, собран. Эх.
Подумав – направо, налево? – Антон повернул в сторону площади. Там посверкивала искрами огромная черная лужа, похожая на волшебный ковер. Ступишь на такой – и полетит в небо, к звездам.
Из-за угла, слегка пошатываясь, выкатило невиданное четвероногое. Антон замигал, поправил очки.
Никакой мистики. Просто боец в обнимку с женщиной. Шашка бьет по сапогу, кубанка на затылке. Женщина тоже военная, в широченных галифе – будто огромная груша.
– Дывысь, Самохина, – сказал боец, останавливаясь. – Ще один храмотный. В стеклах. А ну стой, сопля!
Антон остановился. Кавалерист был сильно навеселе.
– Харитош, ладно тебе, – сказала баба. – Пра, надоело.
– Давай, храмотный, встань буквой «Хэ»! – с угрозой потребовал пьяный, отодвигаясь от своей подруги. Он прижимал что-то правым локтем – то ли свернутое одеяло, то ли какую-то одежду.
Неожиданное требование показалось Антону забавным. Жалко, что ли? Он засмеялся, расставил ноги пошире, руки поднял над головой и тоже развел в стороны.
– Так, что ли? Похоже на букву «X»? А зачем это?
– Хра-амотный, – презрительно сказал боец и сплюнул. – Стекла начепил. А буквы «хэ» не знаешь. Вот как надо.
Он попробовал согнуться и чуть не упал носом в пыль. Спутница ухватила его за шиворот.
– Гляди, Харитон, – сердито сказал она. – Кончай дурить, нето спать пойду!
Посмеиваясь, Антон оставил комичную пару выяснять отношения и двинулся дальше – через пустую площадь. Настроение почему-то улучшилось, руки больше не дрожали, прошло головокружение. То ли помог свежий воздух, то ли подействовала величественная красота лунно-звездной ночи.
Неслухов, обычное украинское село, расположенное среди полей, плоских косогоров и лесов, в мерцающем этом освещении выглядело по-гоголевски мистическим. Деревянная церковь торчала над майданом зловещим напоминанием о чертях, виях, нечистой силе – вовсе не о Боге. Да и нет никакого бога – во всяком случае христианского. Теперь, на седьмом году войны, на четвертом году братоубийственной междоусобицы это, кажется, стало ясно даже самым истовым молитвенникам. Во всей России, может, один только Бах, ангельская душа, еще сохранил веру.
Незадолго перед отъездом на фронт Антон встретился со старинным другом семьи Клобуковых. Иннокентий Иванович, как многие, перебрался из полувымершего Петрограда в новую столицу, служил на какой-то скромной должности в Наркомпросе. Антон наткнулся на знакомое имя, когда по поручению Рогачова просматривал анкеты служащих центрального аппарата, владеющих польским языком. После победы над панской Польшей предполагалось направить в новую социалистическую республику опытных совработников.
У Баха в графе «Знание иностранных языков» среди десятка других языков значился польский. Правда, в пункте «Отношение к религии» наркомпросовский кадровик подчеркнул красным слово «православный», что делало кандидата заведомо непригодным (обычно писали «безбожник», «атеист», «материалист» или просто «неверующий»). Но Антон, конечно, разыскал доброго знакомого, с которым не виделся… сколько же? С семнадцатого года.
Иннокентий Иванович не то чтобы постарел, а словно высох. Считается, что истинно святые после смерти не истлевают, а превращаются в мощи. Бах же, подумалось Антону, мумифицировался еще при жизни. Об обычном, бытовом он не говорил, а невнятно кудахтал. Понять что-либо об обстоятельствах его жизни, о перипетиях, которые заставили тихого человека покинуть родной город, было невозможно. Но когда Иннокентий Иванович, накудахтавшись да наохавшись, успокоился, то заговорил членораздельно – о том единственном, что его, видимо, интересовало.