Литмир - Электронная Библиотека

Скорняков более чем кто-либо был осведомлен в сюжете моей жизни. Он не только покорно и заинтересованно слушал меня, но и выспрашивал в деликатную паузу подробности: а сколько лет бабе Поле? А как зовут Кабакова? Вряд ли сыщется человек, кроме Скорнякова, который так охоч до бесполезной информации.

– Знаешь, мне, по-моему, не надо сегодня пить, – сказал он и поднес руку к голове. Рука у него была белая, с близкими венами, с нервными пальцами – рука, достойная Веронезе. Если бы я не знал скромность моего друга, я бы подумал, что он жалуется на мигрени оттого только, чтобы подносить к голове свою прекрасную руку.

– Я же голодаю, – сказал Скорняков проникновенно, – выхожу из голодания, то есть. Может, мне выпить чуть-чуть водки?..

– Выпить, – подтвердил я незамедлительно, чтобы спасти друга от сомнений.

Китайский целитель установил длительность скорняковской депрессии – восемнадцать лет. Сейчас бедняге тридцать три. Существо слабое, нервное, обостренно чувствительное, слишком и напрасно по нынешним временам умное – Скорняков соединил в себе немыслимый букет физических, психических и психофизических болезней, исцеления которым ждал в чарах дальневосточного кудесника. Волшебный китаец пробуждал энергию Че, но дело шло ни шатко ни валко, видимо, потому что Скорняков атеист. Кроме того, он вот уже двенадцатый год чах по Наташе Звенигородской, театроведу, чему посвящен его знаменитый тактовик “Сначала открылось глазу море...”.

Не знаю, право, стоит ли мне писать о Скорнякове с той желчной подробностью, с какой я преподношу Тебе моих героев. Помнится, еще в юные годы я слушал курс у акад. Гаспарова в ИМЛИ. Великий старец, преодолевая вокалическое заикание, по понедельникам читал историю Греции. С мелочностью избыточно образованного гения Гаспаров к концу семестра говорил уже о не дошедших до нас дремучих сочинениях, забвенных задолго до Рождества. Один из студентов, выждав неприличную вопросу паузу, вдруг спросил его: “А Геродот?” В самом деле – про Геродота не было сказано и слова. “Геродот?.. – на лице ученого изобразилось смятение, – не-ет, – сказал он, – про Геродота я ничего не скажу”. И понятно было по этому “не-ет”, что для Геродота семестра было маловато, что для Геродота неподходящи были ни место, ни время, ни публика. Так же и я, казалось бы, обязанный долгом романиста рассказывать не таясь все, что знаю о предмете моей жизни, останавливаю скакуна красноречия и говорю: “Не-ет”. И действительно, как я могу выразить ту предельную степень почтительности к другу, как не оставив лакуну на месте его имени? По чести, Скорняков заслуживает совсем другого романа, который я напишу, быть может, когда сочту нашу дружбу законченной. Да убережет меня Предвечный от этой книги!

К досаде его и моей, наши последние встречи были не часты. С поры, как появилась Робертина, мне не было досуга встречаться с ним – мы виделись не более двух раз в месяц, и по большей части на людях. Я только и успевал лихорадочно, жадно выболтать ему переживания прожитых дней, как имел обыкновение делать с первой нашей дружбы. Надо признать, что Скорняков – единственный человек, кто знает обо мне полный набор гнусностей и, более того, ангельских деяний и помыслов, на которые память моя не так жива. Вместит ли это моя нынешняя книга, в которой, хочу я того или нет, я принужден лгать на каждой странице?

Однако сейчас, на трамвайчике “Эрика Свенсена”, превозмогая музыкальный шум, мы могли наконец сызнова, как раньше, выболтать потайные запасы чувств и мыслей. Я собрал с окрестных столов вонючие чесноки, налил по стопкам водку – мы выпили.

– Так значит, Данечка все еще влюблен в тебя? – спросил Скорняков.

– Ага, – кивнул я, – быть может, меньше, чем прежде. Слишком я перед ним открылся. Ему-то хочется меня любить за то, чего у меня нет. А я втихую совершаю подмену – пусть любит нас черненькими.

– Думаю, его ждет еще много чудесных открытий, – улыбнулся Скорняков.

– Надеюсь, – сказал я самонадеянно и налил еще водки. Скорняков свою рюмку отставил.

– Послушай, – сказал он, – а тебе не кажется, что не стоит его так уж приваживать?..

– Думаешь, я его брошу?

– А такого не бывало?

Я исполнился сознанием собственной значительности и посерьезнел. Жизнь Дани представилась мне вещью важной и хрупкой, полной высоких ценностей, разбив которые, склеить уже было невозможно. Такому слону, как я, следовало соблюдать сугубую корректность.

– И потом... – продолжил Скорняков, – ты понимаешь – ктo мне Даня?.. Но я что-то боюсь за тебя. По-моему, у тебя затяжная депрессия.

– Может, мне поголодать? – спросил я без иронии.

Тут же грянула веселая музыка – что-то псевдоцыганское, Наташа Кораблева вытащила Скорнякова в круг танцующих, Марина поманила меня, но я зацепил ноги за стул, подсунул ладони под ягодицы и всем сумеречным видом дал понять, что пришел сюда не для веселья. Марине пришлось удовлетвориться Эдгаром Мачадо, которого “Эрик Свенсен” терпел за веселый нрав и приятную внешность.

Я налил еще водки и стал смотреть в окно. Кораблик встал на середине реки перед шлюзом. Пошел дождь. Он падал крупными каплями и разбивался о Москву-реку в туман. “Туман – обман. Хорошая рифма для Дани,” – подумал я и выпил. В салоне стало сыро, душно, пахло сигаретами, разгоряченными телами иностранцев и единоплеменников. Я меланхолически достал бумажный лист и стал писать. «Dascha , Dascha , Lieber Dascha ...” – начал я и потерял мысль. Корабль дал гудок и вошел в шлюз. «Lieber Dascha , Дашенька, Lieber Dascha ...” – написал я ниже и вновь остановился. Мне страстно захотелось сказать ему нечто для него секретное, то тайное, что знал я о нем и о себе, и в то же время, чтобы все продолжалось так, как и должно было идти. О, как я был мудр тогда! О, как же я видел нашу будущность и как не хотел ей противиться!

«Lieber Dascha , – начал я большими, уверенными буквами, – das , was ich weiß, kann nicht Ihnen bekannt sein . Ich sehe allein deutlich unser kommendes Glück in der Zukunft und das um so mehrverhängnisvolle Finale. Ich liebe Sie stark, weil ich Sie vom ersten Tag an liebe, und meine Gedanken kreisen um Sie ständig...”

Я остановился и подумал, что тут мне было бы уместно сравнить себя с Ромео при входе в дом Капулетти. Но это выбивалось из общего тона простоты, которую сообщал мне чужой язык, и я продолжил также бесхитростно:

«Ich weiß nicht , ob wir Liebespaar werden . Wenn ich unsere sich st u rmisch entwickelnden Beziehungen sehe, bin ich bereit, es anzunehmen. Wie es auch sein mag, weiß ich, durch die Vergangenheit belehrt, sicher, daß unsere gegenseitige Verliebtheit nicht mehr als ein Jahr daürn wird. Obwohl ich es weiß, werde ich Sie leiben. Verzeihen Sie mich, wie ich Ihnen verzeihe, daß wir uns trennen”.

Я оставил письмо без подписи, хотя именно под этими словами, как под несомненной истиной, я мог бы подписаться.

Выразившись на бумаге, я сразу полегчел мыслями и душой и, вновь выпив, присоединился к компании. Трамвайчик причалил подле чахлой рощи, где свенсеновские повара уже изготовили шашлыки “нежные, как пух”. Дождило, я остался в салоне, пока мясожорцы набивали мамон. Столы стояли всё полные, многие бутылки остались не распечатаны.

Носитель генов Анастасии Ечеистовой, я собрал со столов пять литровых бутылей водки и кое-какой муры на закуску. Как Ты понимаешь, это нисколько не противоречило моим представлениям о чести.

Водку в ближайшую неделю мы выпили со Стрельниковым.

– Скажите, почему вы общаетесь со мной? – спрашивал он из туалета. (Он имел гадкую привычку вести беседы, оседлав горшок), – Я же на самом-то деле ведь тоже... с гнильцой...

Мы говорили про его курс – энциклопедию духовных уродств. Однокурсники в преимуществе Даню не любили, а я, как понимаешь, не прощал этого. Впрочем, те из его согруппников, которые ему симпатизировали, все же казались мне на то невзирая существами недалекими и пошлыми. Дане была противна мысль, что и он принадлежит этому обществу, и иногда, имея приступ самоуничижения, он казнился собственной порочностью и духовным убожеством.

95
{"b":"211872","o":1}