Литмир - Электронная Библиотека

Наш разговор напоминал бродяжку,

Просящую хотя бы похвалы.

Через истертость псевдопромокашки

В кудрявые застолья мы вросли.

Феллини бьет в ладошки, и, покуда

Куда-то обязательно идти,

Фортуной рыжей мается Гертруда,

Беседы превращая в ассорти.

Все так забавно, что уж надоело.

Мы шкуры поменяем наутек.

Нам в этом с Вами так поднаторело

И опротивело немало, мой дружок.

Вот так Даня разрешился от поэтических бремен. Было над чем призадуматься. Сейчас, перечитавши его строчки, написанные неуверенным, слабохарактерным почерком, не различающим “ш” и “ж”, я думаю, что повстречайся мы ровесниками – все равно, в двадцать лет или в двадцать семь, я бы ему этой жемчужины не простил. Мы бы расстались навсегда сей же час, и он в самолюбивом одиночестве рифмовал бы “похвалы” и “вросли”, “идти” и “ассорти”, влекомый рыжей фортуной невежественной юности. И уж конечно, его лирический герой никогда бы впредь не обратился ко мне с фамильярной развязностью “мой дружок”, как не смел этого реальный Даня в тенетах почтения.

– Ну что? – спросил он смущенно и взволнованно. Плечи у него были узкие, лицо – небывало красиво.

Я развернулся в профиль и замолчал, выжидая. Если собеседник видит мой профиль, это значит, что я желаю проявиться в педагогическом качестве. Я сделал несколько размытых комплиментов, после чего началась пятиминутная тирада со слов “видите ли, Даня...” Достаточно сказать поэту “видите ли, Даня”, чтобы уже и продолжать не стоило. Но тот слушал меня, привычно приоткрыв рот, с широкими от ЛСД зрачками.

– Вообще-то, я чувствую, тут не все гладко... – согласился он, и я восчувствовал, что вновь люблю его, – А нет какой-нибудь книжки, как писать стихи? Я же, правда, не знаю...

Я сдвинул брови, как бы размышляя, что выбрать, и назвал любимое:

– Пожалуй, прочитайте “Теорию стиха” Жирмунского.

– А она большая? – спросил Даня с настороженностью.

– Страниц восемьсот.

Даня нахмурился и, вновь подняв расширенные зрачки, спросил:

– А поменьше ничего нет?

– Прочитайте половину, – сухо отрезал я. – Спать пора.

Я уж было встал, как он сказал, уже ощутительно признав мою правоту:

– А знаете, что сказала моя подруга Берлянт?

Знать не знаю, что там говорят Дане его усатые еврейские подруги.

– Она, послушав мои стихи, сказала: “Умер Бродский – родился Стрельников”. Как раз тогда Бродский умер.

– Это она серьезно сказала?

Даня кивнул.

– Серьезно.

«Вот сучка”, – подумал я.

– И вы поверили? – спросил я его, совсем уже ласково.

– Поверил, – засмеялся он, склонив голову к плечу.

Мы пошли в отведенную нам комнату, я быстро разделся и лег, отвернувшись к стенке. Мне почему-то казалось неэтичным видеть его без одежды. Не скрою, меня несколько смутила ирония, с которой Браверман разглядывала студента в его вдруг, при посторонней, проявившемся обожании ко мне, и ее любопытство, с котором она пыталась угадать модальные оттенки моих взглядов на Даню. Кажется, когда Браверман застилала постель, она передумала многое, в том числе и нелестное для нашей пары. Но кто отвечает за мысли?

Я заснул не сразу, хотя час был поздний и весьма. Я лежал на левом боку, как все влюбчивые, Даня на спине, как эгоисты. Мне казалось забавно странным, что я лежу одной постелью с совсем почти, да, почти совсем незнакомым мне мужчиной, мы оба голые, ну, почти голые, между нами расстояние в дециметр, рядом женщина в соседней комнате, которая подозревает бог весть что на сон грядущий, и ведь до некоторой степени права. Наши отношения с Даней развивались похоже на влюбленность. И мне, вовсе не скрываю, мне это нравилось. Вот так влюбиться до поры, пережить лучшие месяцы, может, недели – это неважно – влюбленности, которая никогда не перейдет в любовь. То есть, не будет ничего гадкого, грязного, полового, никаких возвратно-поступательных движений, будет все - ах! – как вздох, как глоток кислорода из пробирки, так поживем немного, пока ни он ни я не влюбились в новые лица – ведь, слава богу, никто пока не был влюблен. В прошлом у меня – уже в прошлом – была гаденькая история с Робертиной, которую я, как воспитанный человек, обрек себя держать в тайне от Дани, у него – малоразборчивый “роман”, по всей видимости, тоже не высокого полета, больше задевший его гордость, чем сердце. И как же хорошо быть вот так влюбленными друг в друга и спать неожиданно рядом, но не вместе, и даже без мыслей об этом. То есть, конечно, у меня были мысли, но исключительно поэтические.

Утро было раннее, буднее. Я, растолканный Браверман, встал вперед молодого друга и взялся тотчас за сигареты. С ним я стал курить еще больше, чем с Робертиной. Он смолил одну за одной, и я, конечно, с моей склонностью паниковать, боялся за его внешность и здоровье. Июнь начинался жарко. Я босиком вышел на балкон, но потом, еще не закурив, вернулся, и взял со стула его рубашку. Рубашка была зеленая, хлопчатая, уже порядком выношенная, такой ему и доставшаяся из секонд-хенда. Я накинул ее и с ней, зеленой, на плечах, закурил. Я представлял себя молодым, двадцатилетним, красивым, с неширокими плечами, я представлял себя Даней. Я сдвинул брови и близоруко сощурил ресницы. Потом, для полноты ощущения я потянулся носом к пройме и почувствовал слабый и словно сладкий на ощупь запах его тела. Мне показалось, что он приятно пахнет, молодо. Фрейд взирал на меня, сидя в изножии Иеговы. Потом я снял рубаху, уложил ее на стул в прежнем положении и разбудил Стрельникова.

Уже у метро мы на последние деньги купили по бутылке безнадежно старого “Жигулевского”. Даня все хмурился, как – впоследствии выяснилось – всегда по утрам.

– Мне кажется, я скоро уйду в запой. Я хочу уйти в запой. Вы же не знаете, как я могу пить.

Я знал, как он может пить, от него же. Видимо, он не лгал, даже наверное не лгал, он мог пить много, и в прошлом много пил. Но тогда, услышав, мне подумалось, что его хмурое утреннее сердце не со мной, и мне захотелось спросить: “Даня, а как же я?” Но я не задал этого малодушного вопроса: во-первых, потому что не имел на него права, во-вторых, потому что разум подсказывал мне, что расстанемся мы не скоро. До разлуки мы еще не созрели.

И следовало мне думать, не когда мы расстанемся с Даней, а как мне разойтись с Робертиной.

О, я вижу, Ты давно ей прискучил. Потерпи следующую главу.

XVII

Зачем, о блаженный, ты пренебрегаешь мною, жалобно мычащей? Махабхарата. I, 165.

Сейчас, когда я, наконец, движимый скорее усердием, чем вдохновением, приблизился к последней главе про Робертину, я в некоторой оторопи вдруг задал себе вопрос: а зачем, собственно, я о ней писал? Почему я решил начать эту книгу именно с этой скандальной и малоинтересной истории? Того мало – с какой тошнотворной заботой я смаковал все гадостнейшие подробности нашего сожительства! Почему мне было не сказать в двух строках, что “на протяжении последних семи месяцев я вступил в принесшие мне много неприятностей отношения с одной особой”, или в этом роде? Я что-то потерял, пока писал, писал увлеченно, помногу, но зачем? Я совершенно утратил цель. В ужасе я смотрю на то, как во все стороны пухнет моя книга, – она стала каким-то литературным аналогом Варечки.

Ах, да, искренне запамятовал: ведь только романа с Робертиной Ты обо мне и не знал – все прочее мы прожили вместе и куда веселей и умней, чем я про это пишу. Но тут же я, столь любящий бытовой анализ, задумываюсь и над тем, почему же я позабыл эту вперед поставленную цель? Что есть роман, как не скрытая жизнь героя, та жизнь, о которой никто ничего не знает?{16} И я увлекся живописанием моей тайной жизни.

Как ни искренни были мы тогда друг с другом, я и Ты, скрытого и тайного оставалось больше. Я отчетливо хорошо помню те дни. Кое-что я записывал в дневник, и эти записки помогают восстановить ход событий и припомнить тогдашние переживания. И как же грустно и забавно видеть сейчас, что все было иначе . Я не знаю, понятно ли я говорю, но я вот о чем: я о том, что ведь все вы – и адресат, и герои, тогда, еще не так долго назад, были в убежденном мнении, что видите мир истинным, не искаженным, что я вернулся к Марине по любви (так думала она), Даня мнил, что привязался к юродивому ученому, Робертина жила в счастье первой любви и полагала его вечным, когда от него потянуло мертвечиной. Ободовская всыпала в нос “гербалайф” и рассчитывала в скором времени избавиться от этой приятной, но разорительной привычки, как ее приятель Джордж; Варя, выросши из своего гардероба, почитала, что с понедельника похудеет. А все это было не так, и я видел, что не так, но ломал дурака.

91
{"b":"211872","o":1}