– Qui va à’la chasse , perd sa place{2}!.. – вздыхал я с трогательным ханжеством.
Вырвихвист торжествовал. Он похвалялся в кухне, при вечерней лампочке, своей победой. Он хохотал. На свету бликовали его глаза, волосы и зубы. В его смехе было поровну злобы и похоти. Он действительно был очень красив. Но мне он уже не нравился.
С появлением Вырвихвиста в доме стало избыточно мужского начала. Меня отвращает в людях как излишняя женственность, так и чрезмерное мужество. Изнеженный, манерный Илюша казался мне теперь более привлекательным шилом, чем такое мыло как Вырвихвист. В сущности, кто бы из них ни победил, победитель был бы хуже побежденного.
В скором времени в нашей качаловской жизни наступил разлад. Марина в присутствии Сережи замыкалась, мне с трудом давалось скрывать растущую антипатию. Ободовская продолжала открывать новые достоинства Вырвихвиста (преимущественно сексуального характера). Ей доставляло горделивое удовольствие демонстрировать мне и более равнодушной Марине свое тело и интерьер, обезображенные деструктивными ласками Сережи. Ободовская бывала неукоснительно изнасилываема всякий раз, когда того требовала обостренная чувственность ее нового друга. Физически изношенный организм девушки систематически изнурялся извращенными наслаждениями. Однажды, стимулируя себя наркотиком «винт» , пара предавалась любовным играм в течение шестнадцати часов. А то было, Сережа, видимо под влиянием популярного тогда фильма Лилианы Кавани, привязал Ободовскую к батарее и колол ей грудь булавкой, а потом едва не откусил половину дряблой ягодицы хищными, красивыми зубами. А однажды, за алкоголем, он, осерчав на Луизу, так метко запихал подушку в ее красноречивый рот, что Ободовская потеряла сознание от недостатка дыхательного вещества.
– Как будет объявлена моя смерть в прессе? – делала вопрос Луиза и сама же отвечала на него. – «Задушена в бытовой драке пьяным сожителем» .
Для того ли цвела эта гордая, разнообразно одаренная натура?
III
КУТУЗОВ (смущенно). Корнет... вы женщина? Гладков. “Гусарская баллада”.
Параллельно дружбе к Ободовской прибывала моя вражда с Варей. Для всех по сю пору остается неведомым, как случилось, что внезапно, вопреки чаяниям ее, моим и чьим бы то ни было, ноябрьским вечером я предпринял полууспешную попытку задушить ее.
Варя Великолепова соответствовала самым общим характеристикам зодиакального льва. «Я король, дорогие мои» , – цитировала она Шварца – всегда к месту. Я не сказал бы, что Варя самовлюбленный человек, я сказал бы, что она восхищенный собой человек. Как-то раз, копошась от скуки в детском архиве, она нашла стопку карточек, на каждой из которых было написано ее рукой: «Варечка. Варечка. Варечка» . Она была красивейшей девушкой класса, при этом она была вспыльчива, обидлива и склонна к полноте. Наименее осторожные из ее подруг советовали ей похудеть парой килограммов. Варя впадала в ярость, но, отойдя, со вздохом щупала мясистое белое пузо. «Пора худеть, – говорила она себе, – пора худеть» .
Худела Варечка постом. И Варя, и ее семья были набожны. У дяди Тимы было больное сердце и всё говорило за то, что он скоро умрет. Он поверил в Бога и Бог спас его. У тети Гали было известкование сосудов. Она заказала сорокоусты в двенадцати монастырях и исцелилась. Бог, которого атеисты упрекают в небытии, щедр на чудеса для Великолеповых. Даже Варечке удавалось похудеть его милостями. Постом Варя серьезнела, к скоромному не прикасалась, и казалось, что она пробавляется только вином, дымом и случайными связями (никогда по трезвости).
Злые языки говорят, что Варечка любит выпить, попросту говоря, нажирается как свинья что ни день. И хоть бы что – только поправляется. Колян презренный говаривал со вздохом: «И угораздило же вас, Варя, родиться такой здоровой и дородной» . Это здоровье и полнота сил не идут на пользу Варечкиным собутыльникам, потому как девица становится опасна и некоторое время, колеблемое между часом и несколькими, бьет окружению морду. Потом, обычно, ноги ее подкашиваются, она рушится наземь, закатив глаза, и превращается в колышущуюся стихию, достойную кисти Айвазовского. Нет чаяния ни поднять ее, ни скрыть, ни оплакать по достоинству. Поутру Варя бывает кротка и мила, любознательно осведомляется:
– Ну что, колобродила вчера? Бедокурила? Горлопанила?
Выжившие сокрушенно кивают.
– Рассказывайте, – хохочет Варя.
И все вперегонки выбалтывают вчерашние приключения – как Варя порвала юбку, кого она придавила, что порушила. Варя заразительно смеется, и все вокруг, позабыв вчерашние раны, свинцовую примочку и пластырь, смеются ансамблем, и то, что вчера виделось трагедией и позором, становится сегодня комиксом, побасенкой к кофею. Иногда, слушая рассказы про себя, Варя с сомнением качала головой:
– Ну, это уж вряд ли...
И память об истории умирала. Чаще, правда, Варя кивала:
– Да, похоже. Пожалуй, это правда была я.
Попервоначалу я воспринял Варю настороженно. Видимо, дело было в том, что я заставал ее уж совсем пьяную. Очень она казалась мне шумной и навязчивой. Теперь я понимаю, что тот романтический ореол, в котором я появился на Качалова, вызывал ее смущение, она не знала, как вести себя со мной и испытывала чувство неловкости. Оттого многие ее шалости смотрелись неуклюже. Глядя на напивающуюся Варю, я весь как-то внутренне собирался, вспоминал бабушку ОФ, вспоминал ее грозное «mauvais!» – мне казалось, что Варя «mauvaisе»{3}. Это осуждение имело скрытые формы, не думаю даже, что оно было осознанным. Так продолжалось до поры, поколе я не напился с родным папочкой какой-то параши на женьшене, не пришел и не задушил Варечку как собаку.
В пьяном кураже, с разъехавшимися в стороны зрачками, я, не зная чем бы занять себя и незатейную компашку на кухне, схватил Варю за белую выю и, пережав кровеносный и дыхательный канал, стал бессвязно горланить «Песнь песней» , то и дело обращаясь к остывающей подруге: «Ты слышишь, Великолепова? Ты можешь это понять, Великолепова?» Варя не могла понять, ни, тем паче, ответить, так как смотрела на мир одними белками глаз, и, держи я Варю так более шести минут, мои друзья увидели бы меня только после амнистии 1997 года, а Варю, уж верно, никогда. Тогда и обнаружился толк от Вырвихвиста, который ласково выпростал обездвиженную Великолепову и уложил меня в постель. Дня через три Варя забрала с Качалова вещи; я же, удивленный, что моя шутка не понята, не нашел нужным извиниться. Признаться, всю историю я знал в пересказе очевидцев, и, слушая, всякий раз с сомнением качал головой и говорил:
– Ну, это уж вряд ли...
Таким образом, в моем общении с Варечкой образовалась лакуна в несколько месяцев – до совместного путешествия в Прагу, где мы вновь открыли друг друга и стали друзьями, надеюсь предполагать, до гробовой доски.
Время от времени Варя возвращается мыслью к тому странному, вызвавшему всеобщее осуждение поступку на улице Качалова. Она доискивается тайных причин. Уж ли я ревновал к ней Марину? (Заглазно дамы сошлись во мнении, что я подозревал между Мариной и Варей предосудительную связь). Или Варя нечаянно оскорбила меня? Чем? Она недоумевала. Что могло заставить меня, немецкого романтика, нанести безвинному человеку столь ощутимую физическую обиду?
Что я могу ей сказать? «Врачу, исцелися сам» .
Как ни покажется странным, но эта девушка, которую знакомые благодушно называли кто «гусаром» , кто «уланом» , кто «драгуном» , была на удивление ранима и беззащитна. Неловкое слово, нечаянная двусмысленность наполняли слезой ее добрые (трезвые) глаза. Сколько раз Марине приходилось утешать ее в ванной, где она, по-детски всхлипывая, сетовала: «Никто не ест моих кабачков, и все ругают моего дантиста!» Как часто она, преданная мной, в котором видела инкарнацию покойного Александра, лишившись гостеприимного качаловского крова, увлажняла слезами подушку в ночи. От качаловской асфиксии до пражского путешествия в жизни Вари тянулась горестная полоса.