Кто бы дал мне хоть немножечко ума?
Я буду приезжать в Студию на два часа раньше, устанавливать свет, отпечатаю партитуры на все спектакли. Если моя толстая кожа не позволит мне быть естественно неравнодушным, стану заставлять себя не проходить мимо протянутой руки. И Устав! Помню ли я свой Устав, с каким я пришел в Студию, словно в храм? Огнем буду выжигать в себе мерзость, женское воспитание. Работать! Работать! Работать!! От меня, только от меня зависит то, будем ли мы четвертый сезон катать старые постановки или выпустим “Любовь” и “Вийона”.
Бедный Ярослав Ярославович! Студия тает. Только бы ОН верил. Только бы он был жив! Все в моих руках. Как сказала в свое время бесценная матушка моя – я кузнец своей судьбы”.
***
Студия, в самом деле, таяла. Маниакальная страсть Мастера к торжественным расправам в испанском духе не находила удовлетворения. Повсеместно ему мерещились враги, в нас во всех сидел потенциальный враг, которого Мастер проникал всевидящим прокуренным оком. Новые наборы и аутодафе участились. Если попервоначалу я старательно записывал характер обвинений и ход дела, то постепенно записи в дневнике стали устало скупыми:
«Совет Студии постановил исключить Сарбучеву Лену, Крюкову Лену, Аленову Марину. Описывать драму нет смысла – этого не забудешь. Заседание длилось с 19.30 до 23.30.”
«Совет Студии отклонил просьбу Радилова Александра о восстановлении в Студии. Предательство не прощается. “Против него как человека мы ничего не имеем. Но он не художник, – сказала Инна, – у него совести нет”. Больше этот вопрос рассматриваться не будет”.
Я тяготился ложью. Разыгрывать письмоносца становилось все сложнее. Ко всему тому это претило моей гордости. Но мой наивный обман был раскрыт весьма вскоре. Как-то раз Ярослав Ярославович позвонил мне домой среди дня, и мать простодушно сказала, что я в школе. Мне чудился худсовет с последующим остракизмом. Мир врагов Студии раскрывал грязные объятия. Однако Мастер (сколько добра в этом человеке!) нашел силы простить меня.
Близко к концу первого сезона мне пришлось все-таки оставить Студию по причине школьной неуспеваемости, но, опять-таки, я вышел сухим из воды. Мне присвоили почетное звание “друга Студии” – что-то вроде старческого ордена. Я оставался в праве приходить на спектакли и общаться со студийцами. По окончании школы мне следовало бы поступить в актерский институт, но об этом и помыслить было страшно – это означало навсегда прервать духовную связь с «Теамас». Со слов Ярослава Ярославовича, не было предательства гаже, чем обучаться актерской профессии у государства.
К тому же мне было боязно своего, как мне казалось, убогого дарования. Что бы ни говорили зрители и даже сам Мастер, мне мнилось, что я бездарен, и лишь умею всех провести. Родители были настроены категорически. Стоило пискнуть, что я хотел бы поступить в институт Культуры (единственный открытый для меня вуз – в нем учился Мастер «Теамас»), как мать издала звук, страшнейший ангельских труб.
– Ты хочешь быть... – она говорила низко, словно набирая разгон. Воздух у нее вышел, она еще вдохнула глубоко и взвизгнула, – Массовиком-затейником?!
И бабушка Ольга Федоровна, патетично гремя посудой, вставила свое:
– Клоуном?!
Родители всегда были снисходительны ко мне. Но в иных случаях связываться с ними становилось опасно.
Я поступил на филологический факультет N -ского института имени Ленина – был фестивальный год, и экзамены в МГУ перенесли на неприятное время. Раньше МГУ принимал на полмесяца раньше, так что можно было, провалившись, перекинуть документы в другой институт. Теперь же, из-за фестиваля, все объявляли конкурс впопыхах, одновременно, и смухлевать не удавалось. Поступить на филфак представлялось наиболее легким – читал я стараниями бабушки ОФ много, был здравомыслящ и язык у меня, слава богу, без костей. Да и без того меня взяли бы – просто, что называется цинически, “за штаны”. По той поре декан, профессор Янбулатов, в борьбе за половое здоровье факультета, брал всех абитуриентов мужского пола, – в истории вуза они остались как “янбулатовские мальчики”. По большей части это были угрюмые отпрыски плебейских семей, отчисляемые с первого курса за безграмотность. Мне удалось набрать проходной “женский” балл – с одной четверкой.
Едва были сданы экзамены, обозначилась тоска по Студии, и я подал прошение восстановить меня в актерской группе.
Совет вынес резолюцию:
«Рассмотрев просьбу Арсения Ечеистова о восстановлении его в «Теамас» постановить:
зачислить Арсения Ечеистова в звании стажера с испытательным сроком в полгода.
В случае недостойного поведения Арсения Ечеистова – исключение из «Теамас» без права восстановления в актерской группе.
В случае протеста со стороны родственников – автоматическое исключение из «Теамас» без права восстановления в актерской группе.
Вторичный уход из «Теамас» – исключение без права восстановления.
Худсовет желает Арсению Ечеистову и дальше отстаивать свои убеждения так, как он это делал на худсовете”.
Вновь в мою жизнь вернулась сцена, которую я так любил, прокуренный взгляд, которого я так боялся, и я, разбрызгивая умиленные слезы, вновь засел за свой сусально-карамельный дневник.
Но уже писалось не больно-то. Какая-то х...йня закралась в Датское королевство.
Не думаю, что изменилась Студия. Все так же мы работали еженощно без выходных, катая спектакли уик-эндами. Были довольно удачные новые наборы, рассыпавшиеся под натиском Устава. Но я, что ли, взрослее стал? Как-то иначе я взглянул на все. Помню точно, что стало переломом в моем видении нашего мирка. По зиме играли “Принца”. Главную роль исполнял мой друг и предмет затаенной влюбленности – Инна. Спектакли стали даваться ей тяжело. Со сцены все смотрелось как обычно – я не знаю, каковы должны быть обстоятельства, чтобы Инна провалилась – на моей памяти она была и остается самой талантливой актрисой, с какой мне довелось общаться. Но после спектакля она садилась в зал, бледная, взявшись за лоб тонкой рукой, жаловалась на дурноту, головокружение. Конечно же, все горячо к сердцу восприняли ее болезнь. Хамид приносил народные травы с подробной рецептурой, доктор Юля мерила давление и прописывала лавровишню. Я тоже, в меньшей степени движимый принципом студийности, чем живым участием, стал расспрашивать ее.
– А что, голова здорово кружится? – я, в общем-то, не знал, что спросить.
– Сильно, – сказала она, не отнимая руки.
– А...
Потом я помолчал и, еще не догадываясь, спросил для поддержания сочувственной беседы:
– И давно это у тебя?..
Она отняла руку, посмотрела на меня серьезно. Вдруг по лицу ее расползлась улыбка, и она сказала:
– Да нет, недавно.
Я хотел тоже ей улыбнуться, но улыбка получилась какая-то не наивная. Так я узнал ее тайну.
Ярослав Ярославович разошелся с женой (та повела себя антистудийно), сильно охладели отношения Инны с председателем худсовета девушкой Наташей, похожей на эсэсовку Барбару Крайн из “Штирлица”. Мне же было ясно, что поганая любовь нашла дорогу в Студию. Мастер «Теамас», столь впечатляющий в бичевании разврата, сделал любовницей ту, о ком я мог лишь потаенно вздыхать. Я пережил это легче, чем ожидал. Мало того, я стал сильно преуспевать в Студии. Я стал самоуверенным, ловким, вошел к доверие к Мастеру, льстил ему (а я понял, что он падок на самую грубую лесть), рассуждал о студийности велеречивее, чем Устав, и в скором времени стал значительным лицом. Мне присвоили титул “заведующий литературным цехом”.
Тут мне стало скучно. Дела в институте были из рук вон – я просыпал все лекции, кое-как скинул сессию. Мне захотелось читать, дружить с новыми людьми, ходить в театры. К тому же грозила армия, и я, набив на лбу шишку молоточком для котлет, симулировал сотрясение мозга. В больницу ко мне приходили студийцы, приносили трогательные подарки, фрукты и конфеты, я смотрел на них из-под полуприкрытых век, и благостно улыбался. Если бы они были проницательней, мои бедные, то увидели, что не та была эта улыбка, не так я улыбался им, как улыбался когда-то.