В дверь поскребся Николенька. Юмористически-виноватое выражение алкоголь припечатал к его лицу, и это совсем Николеньку не красило. Мы пошли на балкон курить...
Пойду-ка я на балкон, покурю, освежу воспоминания.
Вышел на холод, закутавшись в тюркский халат. Внизу тополя – желтые, сырые, потравленные молью. Один засохший – тот самый, который наблюдала Лена Геллер, персонаж моей новеллы, которой не судьба быть дописанной. И Лена Геллер по стечению обстоятельств один в один похожа на Марину Чезалес – так уж получилось.
Курю, курю – так и скурю до дыр мои слабые легкие. Еще понял, кто мои сигареты гадит – кошки. Трутся о них, слюни пускают от восторга. Вот почему потом табак плохо тянется, а кошки дрищут.
Не зная, о чем бы поговорить с Николенькой, я повторился:
– Колюшка, я тут как дурак с морозу. Валяйте, выкладывайте, кто такой Саша?
И снова слушал про поразительное наше сходство, сделавшее меня носителем симпатий Марины Чезалес и проч. Вошла девушка Варя, покачиваясь, в своем платье с вырезанными плечами, и сказала: «Вас зовут» . Я скользнул по ней взглядом в вялом раздумье, какая перспектива наблюдается здесь, и вошел в маленькую комнату. На софе, подобно опьяненному павлину, сидела М. Чезалес, мокрая и понурая.
– Я тебе противна? – спросила она.
– Нет, ты мне приятна, – ответил я и, в целом, не солгал.
– Как ты относишься к пьяным женщинам?
– Неплохо, – сказал я, – особенно к грустным и мокрым.
Она обняла меня, и мы ухнули на софу. Наши прислужники, вновь потрудившись стать незримыми, приглушили свет.
Она обнимала меня так, как мне хотелось бы всегда, чтобы меня обнимали. Плотно, обхватив меня всеми членами и сочлениями, чтобы я не вырвался, чтобы я был здесь навсегда или, во всяком случае, до завтра. Она уснула, но хватка ее не ослабевала. Узор на обоях плыл по диагонали справа налево, и я подумал, что алкогольное отравление – это не то, чем я хотел бы завершить комедию сегодняшнего дня. Я постепенно освободил от Марининой оккупации свои удаленные конечности, снял ковы ее рук с плеч, но она вновь обняла меня, и арабески на обоях поплыли книзу. С третьей попытки мне удалось высвободиться, оставив ее в неглубоком сне, разметавшуюся по плоскости кровати.
Следуя даденному обещанию, я позвонил нежной подруге Браверман.
– Алло, Тусик, это я, Сеня. Я к тебе еду, только я некоторым образом навеселе.
Браверман ответила – да, – что она очень рада, да, что ждет меня уже четыре часа. Как выяснилось позднее, она была настолько пьяна, что даже не поняла, что это я ей звоню.
– Мне пора, – сказал я не то Варе, не то Луизе, не то Николеньке. Тут все запереживали в видимом неудовлетворении, что я задергиваю занавес, не дождавшись финала, стали сетовать, уговаривать, предлагать, обещать, намекать, стенать, причитать, настаивать, покуда, наконец, не смирились. Я остался выпить чаю, который готовили нарочито долго, в расчете на то, что я не поспею к метро до закрытия. Я вновь окунулся в объятия Марины Чезалес.
– Ты уедешь? – Она спросила глаза в глаза. У нее, кстати, глаза чудо как хороши, так мне сейчас кажется, во всяком случае.
– Да, уеду, – сказал я и прижался щекой к ее волосам.
– И ты не можешь остаться?
– Нет.
И мы еще постояли в этой позе, затрудняя проход в коридоре.
– А к кому ты едешь?
«А ты ревнуешь, – подумал я. – Ну к кому же я могу уехать от тебя, e toil de mes yeux : конечно же, к женщине» .
– К женщине.
– К женщине?
Да, ибо, разрази меня громы небесные, если Браверман мужчина.
– Как ты... откровенен... А ты не можешь не ехать?
Нет.
– Нет. Я обещал.
– Ты ее любишь?
Люблю ли я Браверман! Да конечно же, люблю – без иронии, люблю, как люблю немногих. Но тут, не желая обидеть Марину, я повел себя, как слабак и чмо, и сказал, что скорее любим Браверман, чем люблю ее. Впрочем, Браверман не должна быть на меня в обиде, ведь она-то знает, как обстоят дела на самом деле.
Потом меня взялись провожать. Я простился с Варей, передал Луизе записку для Марины. Из записки был сложен оригамский медведь, чтобы Марине было поприятнее ее получить. Текст был – голая цитата:
«Над горою Ли дождь и туман.
В реке Че прибывает вода.
Вдали от них
я не знал покоя от тоски и печали.
Я побывал там и вернулся.
Ничего особенного:
над горою Ли дождь и туман,
в реке Че прибывает вода» .
Тем самым я хотел сказать, что Марина во мне ошибается, и, если она будет настаивать на продолжении наших отношений, ей случится разочароваться.
Текст был написан в старой орфографии – с ерами, ятями и десятеричным i – так хоть как-то посмешнее.
Вышли на улицу. Наши гиперделикатные провожатые растаяли в тени под липами. Мы побрели старыми кварталами одни. Шли молча. Наконец Марина сказала, засмеявшись смущенно:
– Нет, это невыносимо... – и тут же, извиняясь, – Нет, можно, конечно, молчать...
– А в каком городе ты была в Германии? – спросил я, памятуя древний завет моей подруги Инны Вячеславовны, актрисы, – если забыл на сцене текст, выкручивайся, как знаешь: лепи любую хрень, зритель не прорубит.
– В Мюнхене.
– В München’e . Хороший город. Дома такие неуклюжие, как мастодонты.
В Мюнхене я заходил в Паульскирхе и познакомился со св. Мундатой, покровителем одиноких фрау... Св. Мундата смотрел на меня из глубин своих инкрустированных мощей добрыми и печальными стеклянными глазками. Глядя в эти глазки, я дал зарок никогда не обижать одиноких фрау.
Мы подошли к метро, затем внутрь. Я простился с Николенькой и Луизой (те ждали нас поблизости – и Николенька и Луиза). Они с каким-то журчащим звуком южных горлиц отошли на пять метров, оставив молчаливым, но участливым свидетелем нашего последнего разговора старушку при турникете. Мы расстались трогательно – такому нежному расставанию может завидовать кино. Я помахал рукой. На мне были итальянские джинсы, рубаха, вышитая атласником, и безрукавка. На левом плече зеленый ящик (вертеп). На правом – кожаный рюкзак – последний подарок возлюбленной и боевой подруги Чючи, служившей немецкой гувернянькой.
Я поехал к Браверман, растолкал ее, пьяную. Мы обсудили наши последние передряги, легли спать. А поутру опять ходили в Коломенское по сливы и яблоки, курили и шушукались.
II
Cher ami, я двинулся с двадцатипятилетнего места и вдруг поехал, куда - не знаю, но я поехал... Ф. Достоевский. Бесы.
Я простился с Мариной и ее компанией, и, поскольку думал, что навсегда, простился навсегда. Правда, оставался Николенька, через которого осуществлялись коммуникации между мной и Мариной Чезалес.
Наверное, надо объяснить, почему я столь категорически противодействовал Марине. Во-первых, моя жизнь была совершенно устроена. Я ждал, когда из Германии приедет Чючя, отношения с которой имели стаж около восьми лет. Кроме нее у меня была еще одна девушка, медичка, обретенная мной по переписке. Таким образом, у меня не оказывалось валентности, которая могла быть заполнена Мариной.
– Видите ли, Николенька, – говорил я подобострастному студенту, запахнувшись в халат, – Марина – девушка интеллигентная, благородная, добродетельная, – я зевал. – Согласится ли она, если я скажу ей: «Марина, завтра я проведу день с Чючей, послезавтра у меня свидание еще с одной дамой, которую я не считаю должным называть, а через два дня мы можем сходить в музей?» Неужели вы, Николенька, думаете, что Марина согласится на такие условия?
Сейчас мне кажется, что я в руке держал золоченую лорнетку.
Колюшка добросовестно передал Марине содержание беседы. Марина размышляла.
– Я согласна, – сказала она. – Передай ему, что я согласна.
Это решение поставило меня в тупик. Гению в халате стало как-то не по себе от этой решимости. Признаюсь, как типичный трусливый мужик я был напуган ее страстностью. Теперь, когда ничто не мешало нашему союзу, я уцепился за этику. Когда нечего сказать, говорят обычно о погоде и нравах. Мне было явно (я был искренен в своем заблуждении), что Николенька и Марина являются тем, что называется «парень и девушка» . Проникнуть в специфику их отношений было затруднительно. Я недоумевал, например, почему, если Марина девушка Николеньки, то он устраивает ее судьбу со мной? Впрочем, я понимал, что мир Качаловских женщин – система закрытая, человеку со стороны даже недоступная. В описываемый период я почти не пил, не блудил в мирском смысле, и еще не знал, что такое наркотики. Все три порока ютились в Марининой квартире, она была исполнена прельстительной атмосферы того, что Анри Мюрже называл «bohéme»{1}. Явно мне недоставало своего опыта, и я обратился за советом к духовнику – о. Сакердону.