Мы уже были на выходе из метро, как вдруг ему, совсем уж некстати, пришла охота вновь возиться. В средствах возни на эскалаторе мы были несколько стеснены, я разве что мог потыкать его в живот, а он схватить меня за нос (я стоял ступенькой ниже). И тут вдруг случилось то необъяснимое и невероятное событие, так до сих пор и оставшееся тайной для моего окружения, да и вообще для всех, за исключением доверенных лиц, безгласных, как могилы. Без повода и раздражения, однако с точным расчетом и никак не гаданной силой Даня резко ударил меня кулаком по лицу.
– Даня, зачем вы это сделали? – спросил я его.
Он смотрел мне в лицо удивленно, испуганно, куда-то выше глаза.
Меня били в жизни однажды. Это мой друг Муля Бриллиантов ударил меня весной 1994 года. Я приехал к нему с Арбата, мы начали, как обычно, с Шеллинга и Фихте, продолжили водкой и пивом, а к рассвету мой зуб лежал на железнодорожном полотне станции “Матвеевская”. Мы спорили и вовсе не жестоко. Он уверял, что жизнь бессмысленна и несчастна, я же, вынужденный, отстаивал обратную точку зрения – не от уверенности, а для поддержания разговора. Часам к четырем утра мы стали горячиться, а потом, также вдруг, Муля махнул кулаком и высадил мне единственный здоровый зуб, а с ним еще и четыре роскошных металлокерамических фальшивки. Потом мы рыдали, сотрясаясь, в объятиях друг друга, потом спали остаток утра голова в голову, а дальше я ушел, оставив его в горьком похмелье. Муля считал, что потерял меня навсегда и даже начал умозрительно новую жизнь. В это время за Маришей как раз охотился Интерпол и мы с ней уехали в деревню, где на месте клыка назрел огромный и болезненный флюс. Обломки зуба удалил армянский практикант, а потом, спустя пару месяцев, я вставил мост, каким теперь кротко улыбался Дане.
– Что я наделал! – вымолвил он, все так же глядя выше глаза.
Мне же что-то мешало смотреть на него – над веком нависла рассеченная бровь, из раны потекло. Даня выпростал рубаху, только вчера купленную, белую, и вознамерился разорвать ее тут же на перевязку. Кажется, вдруг стало очень тихо, я помню только его очень испуганное, и очень юное, как мне показалось, лицо. Откуда-то вдруг появилась сердобольная уборщица, которая отвела нас в бойлерную, где я омыл раны, а Даня застирал рубаху, всю напрочь в крови – он все же за минуту, что мы были на эскалаторе, пытался унять кровь подолом. Я взглянул в осколок зеркала над мойкой – бровь была разорвана буквой “т”, нос торчал как-то косовато. “Перелом, – осознал я, – теперь я урод еще и слева”. Муля Бриллиантов левша и обезобразил мой правый профиль.
Потом Даня звонил по справочной в институт Склифосовского, говорил в трубку растерянно, путаясь. Потом вдруг отвлекся и спросил: “Что я могу для вас сделать?” И я поцеловал его в покорную щеку.
«Мой! Мой! – бесновалась в веселом экстазе душа, – Теперь никуда не денется! Расписался кровью! Должок! Должок!” Я был в полном сознании того, что этот абсурдный день обещает нерасторжимость наших уз.
К институту Склифосовского добирались медленно, недогадливые взять машину. В метро я все больше смотрел на Стрельникова из-под нависшей брови, и он только просил: “Не смотрите так, пожалуйста...” И брал меня за руку. Прячась от взгляда, он ощупывал окровавленные манжеты.
– Как же странно устроен человек, – говорил он со смущенной горестью, – Я ведь сейчас думаю, отстирается рубашка или нет...
– Отстирается, – отзывался я христиански, – если в холодной воде.
– Да я не о том...
В “Склифе” приняли неохотно.
– Чем били? – спрашивала дама-травматолог, как могло казаться, равнодушно, на самом же деле неприязненно.
– Кулаком, – отвечал я скромно.
– Кулаком? – дама не доверяла.
– Да, вот этим, – я потянул Стрельникова за рукав и предъявил орудие. Юный кровопроливец потупился.
– И сколько раз?
– Один, – сказал я так же кротко и услужливо, словно не стоял окровавленный, а сообщал о свинке в анамнезе.
Женщина опять не поверила.
– С одного раза и нос и бровь?
Мы с Даней оба заволновались, что врач, чего доброго, решит, будто мы подрались, а это была совсем не правда, но она, перебив бессвязицу наших оправданий, констатировала:
– Пахнет алкоголем. Про алкоголь писать?
Это был частный случай вымогательства, но я тогда подумал, что мы ее растрогали, и она к нам добра. Потом меня повели на рентген и в операционную. Стрельников просился со мной, но его не пустили, и он остался один, предаваться раздумьям экзистенциального свойства. Мне наложили три шва и перевязали. Я с недремлющей во мне куртуазностью многословно предложил пятьдесят тысяч за услуги, и мзда была воспринята тут же, без слова благодарности.
Обратно ехали на такси. Дане выплатили накануне маленькую неустойку, отказавшись от его услуг в рекламе (почему – я не могу представить себе, на мои глаза он был обречен оказаться в рекламе), кроме того, он занял некрупную сумму из бабушкиной пенсии – на джинсы, по-моему. Но уж какие там джинсы!.. На Смоленке Стрельников завел меня в грузинский магазин и принудил выбрать любой алкоголь, желательно подороже, даже просто дорогой.
– Мне кажется, глоток джина смог бы меня утешить... – пропищал я, уже войдя в амплуа дамы с камелиями. Бровь не болела.
Стрельников купил джину и тоника, чипсов, оливок еще каких-то кулинарных штучек, только чтобы избавиться от денег, столь заботливо экономленных им с утра. Мы засели на Арбате, говорили о непредсказуемости человеческой натуры, абсурдности бытия и прочих глупостях, но больше вздыхали и влюбленно смотрели друг другу в глаза – я в его огромные, обресниченные, с ярким белком, похожие на смальту, он – в мой лихорадочный глаз, вполовину прикрытый пластырем. Уже за вечер, втемне, позвонила Марина из гостей, и попросила себя встретить. Я простонал, что вряд ли на это способен, но ради нее готов и на большее. Марина восприняла мои слова как шутку, но я, рассердившись, сказал что-то еще более жалостное, скорчив Стрельникову рожу, и Молли заволновалась. Я с гордостью пояснил, что схватил на Арбате в репу (только что) за то... за то, что я еврей. Мне показалось, что это придумано гениально, тем паче, что я похож на еврея. Разумеется, если бы Стрельников не вступился, я бы, верно, вовсе уж никогда более не встречал Маришу у Смоленки, но Стрельников бился как лев, разрозненные и жалкие останки обидчиков до сих пор валяются на улице, если их, конечно, не присыпали опилками.
Перед выходом я достал коробку театрального грима и нарисовал Стрельникову весьма правдоподобный фингал и ссадину на шее, себя же обезобразил в духе иллюстраций к учебнику криминалистики. Дожидаясь Молли, мы перебратались со всеми маргиналами Смоленки, нас звали выпить, стреляли: “Закурить, браток”; околоточные из пятого участка смотрели на нас не тая заботы, мы вернулись в задорное, но какое-то деликатно-нежное состояние, и уже вновь выкручивали друг другу пальцы, но со смешным опасением сделать больно – так, покрутим, покрутим, и оставим. А потом убирали руки и начинали смотреть в разные стороны.
– Вот вы не хотели верить, что мной бесы крутят, – вернулся к начальному разговору Стрельников, выдыхая еловый запах джина, – ведь это же все сегодня неспроста. Я уверен, что это Наташа... не без нее во всяком случае... Вот...
Одно время, уж сам не знаю каким образом, Половцевский курс сблизился с женщиной Наташей, загадочной теткой постбальзаковского возраста, которая проделывала над ними мистические опыты. Особенным результатом этих опытов стало то, что у многих испортилось настроение и сдали нервы – у Стрельникова первого. Он быстренько развязался с компанией и попытался зажить сольно. Но женщина Наташа была не из тех, кто легко расстается с добычей. Ловец человеков, она бомбардировала Стрельникова знаками своего участия, избирая медиумами самых глупых девиц из студенток, а иной раз даже бабушку. Самым активным медиумом была юная бездельница, слезливая и некрасивая, уверенная в своей сатанисткой природе, что подчеркивала, делая черный маникюр. Она была влюблена в Даню и ворожила на него, пользуясь копеечными рецептами из купленных в переходе. Запуганный Стрельников вопиял: “злосчастный рок” и лез на котурны. Я смеялся над ним так же, как нынче, должно быть, смеешься Ты.