— Пусти, — озираясь, прохрипел Витечка.
— Да стойте же смирно, пан Витек! — краснея, сказал Мишка. — Имейте совесть! На вас смотрят десятки глаз. Итак, повторим, вы скребетесь в чужую дверь! И не вас ли Артынов подкупал опозорить известную вам девушку, а затем сделать разгром в лаборатории?
— И чего ты, Михаил, вожгаешься с ним? — пробасил густой мужской голос из очереди. — Зря тратишься…
— Пусти, — снова дернулся Витечка. — Артынова теперь уже нет…
Мишка сгорал и изнемогал от сдержанной ярости.
— Вы слышите, мусью, мнение из зрительного зала? Я с вами вожгаюсь! Мне очень хочется разобрать вас на части, вставить вам другие мозги, заменить печенку и селезенку или, хотя бы, последовать примеру Богданенко и поиграть вами, как футбольным мячом. Но я, очевидно, лишу себя такого удовольствия. И могу лишь печально вздохнуть: ах, почему органы милиции все еще не поинтересовались географией, чтобы точнее определить для вас местожительство…
Он пихнул Витечку в дверь, явно сожалея о незавершенности дела, вытер рукавом обильно хлынувший пот с лица.
Кавусю позабавил этот случай. Она находила Мишку уже не только «чудным», но в чем-то особенным, своеобразным, у которого не в пользу пропадает и сила, и живость.
— Той девушке, Наташе, что ли, жить с ним будет не скучно.
Спрашивала о нем почти каждый день:
— Что еще он начудил?
Между тем, Мишка ничуть не чудил. Он серьезно взялся за устройство жизни семьи Шерстневых по новому образцу. До работы у них, после работы у них, лишь ночевать уходил в общежитие.
Ломали ворота. Уже много лет ворота у шерстневского дома кособочились, западали на правый бок, придавая всему двору вид дряхлый и усталый. Вокруг столбов Иван Захарович вкопал подпорки-пасынки, намотал проволоку, навбивал боронных зубьев, скоб и четвертных гвоздей, что еще больше усиливало вид дряхлости и разрушения.
Проходя мимо, Корней остановился.
Наташа сидела на крыльце, положив рядом костылек. Старуха-мать подбирала щепки и обломки подворотни. Обе половины тесовых ворот, прорешеченных червоточиной, валялись у палисадника. Двор будто посветлел, стал просторнее.
Откопав столб, Мишка двинул его грудью, раскачал, обхватил обеими руками и выдернул на себя. Трухлявый комель ударился о закраину ямы.
— Помоги, поддержи середину, — крикнул Мишка сердито Корнею.
Они перебросили столб к пряслу, в хлам, затем вытащили и тоже свалили в общую кучу второй столб, забросали ямы землей, выровняли площадку. На месте тесовых ворот встала нарядная, подкрашенная зеленью изгородь.
— Слава те, боже, — обрадовалась старуха Шерстнева, пробуя новую калитку. — Теперь на ветру станем жить, при людях!
Мишка умылся под рукомойником, разворошил слипшиеся каленые вихры.
— Никогда не знал за собой такой блажи. Крушил и рубил бы во всю силу старье, вдрызг, в пыль!
Иван Захарович полагался на Мишкину энергию с той тихой стариковской радостью, когда, наконец-то, появилась опора. Свадьбу отложили до нового года, пока Наташа окончательно поправится и сможет ходить без костыля. Угроза над старой головой Ивана Захаровича постепенно прошла. Украденные документы из бухгалтерии не нашлись, Артынова не стало, следствие сосредоточилось лишь на Валове, а все остальное, — приписки, незаконные получения премий, завышения отпускных цен и нарушения технологии производства, — прокурор переправил в трест, откуда каждый получил по заслугам. На Богданенко сделали начет, предупредили о снятии с должности, а Иван Захарович, не знавший ни дня, ни ночи покоя и дожидавшийся всех кар земных и небесных, получил строгий выговор, после чего стал готовиться к переходу на пенсию. Мишка Гнездин лишь не принимал от него тот частный, застоявшийся быт, как бы заплесневелый, с крохотным садиком, огородиком и треснувшими горшками, свитый Иваном Захаровичем за прошедшие тридцать лет.
— Мне надо жить по моей силе, — говорил он Ивану Захаровичу, — а на привязи я подохну с тоски.
Корней подумывал, что и Кавуся, отметившая в Мишке эту черту, тоже затоскует «на привязи». Она еще приглядывалась, осматривалась, ее пока привлекало внимание и поощрение от Марфы Васильевны, ее не понуждали «робить», для нее готовили еду, ставили чай, возили в театр, на прогулки в лес, а вся суровость и жестокость жизни была еще где-то впереди. Но даже и теперь, даже целуя и милуя по вечерам, Корней не испытывал ее душевной близости к себе, иногда она холодно отстраняла его: «Да уж хватит! Довольно!» — и сразу становилась чужой, недоступной, далекой. Он нетерпеливо ждал, когда же все-таки она хоть что-нибудь спросит о нем самом или о Тоне, о Лизавете, или уж, по крайней мере, заинтересуется его планами на будущее. Ни слова. Ни намека. Только сейчас, перед тем, как решиться жить вместе, необходимо было поставить все на свои места, все по правде, по чистоте, без недомолвок. Было — не было. Всюду поставить точки! Она этого не хотела или попросту ни в чем таком не нуждалась.
Нужно было продолжать перекопку посветлевшего и пустеющего сада. Корней взял лопату, вышел к яблоням и увидел Кавусю. Наклонившись к проему забора, она разговаривала с Яковом. На его опытном участке, на высохших и изборожденных трещинами солонцах, похожих на бурую старческую кожу, болтались, клонясь стеблями, созревшие безостые колоски.
— И над этим вы трудитесь? — удивилась Кавуся. — Зачем? Какую пользу вы можете получить? Сколько лет нужно, чтобы образовалась иная жизнь у этой вот бедноты? Ведь смотреть на такие колоски жалко!
— Много лет.
— Вас не хватит.
— Тогда другие доделают, — сказал Яков. — Мы доделаем за отцов, за нас те, кто останется после.
Позднее, когда Яков, собрав колоски, вышел из огорода, Кавуся обернулась к Корнею, сорвала яблоко, надкусила и, поморщившись, выкинула за забор, в переулок.
— Сколько трудов, чтобы вырастить эту кислятинку! Но у того, — она кивнула в сторону Кравчунов, — вероятно, что-то нужное, а у вас? Какие вы здесь все чудаки…
11
Воскресный вечер проводили дома. Кавуся целый день держалась холодновато, часто задумывалась. «Кыш ты, не отвлекай ее, — шипела на Корнея Марфа Васильевна. — Трудно ведь девке перед замужеством. Может, и вспомнила чего-нибудь, припало на сердце, мало ли бывает!»
На ужин Марфа Васильевна подала парное молоко, сметану, блюдце вишневого варенья из свежего сбора. Кавуся к сметане не притронулась, ела только варенье, медленно дегустируя одну ложечку за другой, и, глядя на нее, Корней тоже ел немного, не торопясь, соблюдая приличие. Лишь закончив с едой, немного оживилась. Марфа Васильевна начала тихонько и осторожно подводить ее к мысли поскорее покончить с помолвкой, «да уж и прибиться к одному берегу». Кроме того, хоть и в шутку, но выразила желание не просто «сбегать зарегистрироваться, а сделать бы по-старинному, венчаться».
— Душу бы отвести, — Пояснила она. — Самой-то мне не пришлось ведь под венцом постоять, перейти в замужество по обычаю, превратилась я в женщину, как будто в постный день, слезами уливаясь, съела черствый калач.
— Народ насмешим, — даже улыбнулась Кавуся.
— Никто бы и не осудил, — понастойчивее нажала Марфа Васильевна. — Оба не партейные, кому дело какое!
— Не знаю, как смотрит на это Корней, а я не верующая и простите поэтому меня, Марфа Васильевна, — деликатно отразила Кавуся. — А вот съездить бы куда-нибудь на юг…
— Нам теперича, милая, пока не до югов, — отрезала Марфа Васильевна. — Зима на носу. — И смягчилась: — Съездить не мешает, обживетесь, так съездите!
— Ты никак не можешь уяснить, мама, что нынешняя молодежь очень далека от старых обычаев и понятий, — поддержал Кавусю Корней, стараясь, однако, чтобы мать не обиделась. — У вас, прежде, бывали какие-то девичники, смотрины, свадебные песни, «глухие возы» с приданым невесты, гулянья на тройках с колокольцами, а теперь выглядело бы все это смешно. Верно Кавуся говорит: «Народ насмешим!» Так мы уж, пожалуй, сделаем, как все люди, по-простому.