Не обманывай? А кто кого обманул?
Тоня уже устала об этом думать, да и думать теперь было напрасно, ничего не вернешь, ничего не поправишь. Было — не было! Было — не было! Начинай все сначала! Ведь ей надо немного, хотя бы, как у Маши: ты любишь и тебя любят! Ты входишь в семью, будто в ней ты родилась и выросла! Ты всему веришь и тебе верят. Ты не шкаф и не комод, а хороший и добрый друг!
А что Лизавета? Может, и ей так же горько…
По дороге проехал мужик на телеге. Возчик из магазина. Везет из степи свежую траву. Рядом с лошадью бежит жеребенок. Трусит мелко-мелко, постукивая копытцами. Трава пахнет степью. Не с тех ли ложбин?.. В ложбинах росло много медового клевера. Корней, бывало, ложился на спину, а она сидела рядом, слушая, как скрипит коростель и кричит перепел: поть-полоть, поть-полоть!
Ничего больше нет! А что дальше? Что дальше…
Она присела на лавочку под тополем, у общежития. Рядом, за изгородью, светилось окно ее комнаты, там шумели девчата-подружки, собираясь гулять.
Субботин звал на Алтай. «Приезжайте. У нас приволье. Живем пока что в палатках и землянках, а построим свой город. Хлебов — целое море!»
Яков ухватился за эту возможность. Алтай — та же целина. Договорился с Субботиным. После нового года уедет. Позвал: «Поедем, Антонина, вместе. Чего тебе тут — не семеро по лавкам!» Какая же надобность…
— Кого здесь встречаешь?
Она подняла голову: Корней! Хотела встать.
— Побудь немного, — попросил Корней, присаживаясь рядом. — Давно не виделись. Даже не проведала.
— Нужна я тебе! — она опять хотела встать и уйти. — У тебя без меня много для земной-то любви.
— Немного, всего лишь одна Лизавета. И та «была!» — откровенно сказал Корней, усмехнувшись.
— Ты всегда усмехаешься.
— Не плакать же! Плакать не положено, я мужик. Припечет — усмехайся. Больше деваться некуда! А смеется теперь только Яшка!
— Почему это?
— Ты ему белье стираешь, гуляешь до полуночи, он тебе ножки велит одеколоном протирать, не простудилась бы. Я этого не умел. А когда он тебя подбил? Говорят, пока ты здесь, «как солдатка», меня дожидалась?
Тоня сделала нетерпеливое движение:
— Я тебя ударю по лицу взаправду, а не как в прошлый раз!
— Тот долг за тобой я еще помню, — угрюмо проворчал Корней. — Надо бы отквитать! Если требуешь к себе уважения, почему мне в этом отказываешь? Но хватит валять дурня. Мы оба с тобой неправы и, я теперь вижу, опомнились своевременно. Никуда я из дому не уйду, а ты не смогла бы прийти. Лизка правильно мне как-то сказала: это не любовь. Так себе! Пустячки! Как вещь друг друга осматривать, нет ли изъяна, не потерто ли, не ношено ли? Полюбил, так не спрашивай, не приценивайся, не копайся в душе, а бери и люби! Вот Лизка так любит…
— По-земному…
— Вполне по-земному. Не заглядывая в завтра. Завтра, может быть, весь мир перевернется. Свалится с неба комета. Тряхнет землетрясение. Выступит из берегов океан. Мало ли! А ты ничего не успел, примерялся, рассчитывал, будет ли счастье.
— Значит, как в омут, вниз головой…
— По-честному.
— У тебя честность! Шлялся ко мне и путался с Лизаветой.
— Да, конечно, у тебя козырь. Это я не знаю чем объяснить. Лизавета была самая первая, до тебя. Отчаянная. А ты не отчаянная, ты сухая, Тонька! Сухарик. Сразу не разгрызешь! Чего ты ищешь?
— Все по правде. Я верила в тебя и надеялась, а ты такой…
— Правду не надо искать, ее надо делать, говорит твой Яков.
— Я ударю!..
— Ну, ударь! Правду надо делать. Человек сам себе подлец, сам себе мудрец и сам своего счастья кузнец! Слыхала такое? Вот я подлец, ты мудрец, а Яшка кузнец! Он себе выкует! Ты промудруешь. А я — не знаю…
— Ты сильно изменился, Корней!
— Возможно. Мир за Косогорьем просторнее. В Донбассе, за год, я многое повидал. А здесь все одно и то же, одно и то же: знакомые лица, улицы, дворы, утро, вечер, и так каждый день. Привыкаем. Не замечаем. Даже сами себя не замечаем, как меняемся. Я Наташку не узнал. Совсем другая. Не тихая. Не в отца. И тоже ведь гордая, как ты. Но у нее гордость мягче. Она не сухарик. Она тебе про Мишку рассказывала?
— Мишка чище тебя, Корней. Дурной, но чище. В нем хоть душа есть. В тебе есть ли? Уж он бы не ушел с зимника. Тогда я увидела тебя не таким, какого любила и какого хочу любить…
— Прежде не видела?
— Ты был лучше!
— А я все такой же. Возможно, лишь поумнел немного. Я и теперь не могу поравняться с Яшкой. Он уже почти агроном, а я все еще техник и так засохну. У него цель, мечта, куда-то ему пробиться надо…
— Не клевещи на Якова. Он не ради себя.
— Для меня, что ли? Каждому свое! Яшке — мечта. Богданенке — слава. Артынов и Валов воруют. Подпругину — побасенки от безделья. Фокину — водка. Лепарде — пена и недолив. Моей матери — деньги в сундук. Мне ничего! На кой черт! У меня все есть.
— Кроме хорошей славы…
— Зато дурной дополна!
— Вот радость!
— Чем плохо: бежал в окно от чужой жены! Чуть не прикончили! Не всякому такое достанется.
— И не стыдно?
— Вначале было неловко. Непривычно! Теперь уже наплевать. Только дядя еще козлом смотрит, готов забодать. Фамилию Чиликиных опозорил!
— Ты от них как отрезанный. У них сегодня гости, а ты близко не подошел. Хуже чужого!
— Мы чужие. Разные. Они, наверно, за наливками высокие материи обсуждают, а мне сейчас надо к отцу на стан ехать.
Он поднялся и протянул руку.
— Ну, прощай, что ли! Не сердись! Было — не было! Мне в одну сторону, тебе в другую. Силой милым не станешь. Не скажешь ведь: «Ты меня полюби, не то изобью! Поцелуй меня, не то в ухо бацну!»
— Прощай! — со слезами в голосе тихо-тихо ответила Тоня.
Вот и все! Это теперь уже все!
Ушел. Ему надо ехать на стан.
Уж лучше избил бы…
В улице послышался говор. Семен Семенович с гостями. Впереди он и Субботин. За ними Елена Петровна с Машей. Потом Санька и Яков. Все навеселе, идут серединой дороги.
Тоня зашла в палисадник и встала за тополь.
— Строим дома из половья, живем половинчато, — что-то объяснял гостю Семен Семенович.
— А разве имеет значение, из чего строить дом? — спросил Субботин. — Сознание не зависит оттого, в каком ты доме живешь. Вот ты и Назар. Он живет здесь же?
— В соседней улице…
Сознание не зависит! Но ведь с ним не рождаются.
«Как все трудно, — печально подумала Тоня. — А нужно пережить. И это пережить нужно».
3
Обедали, по обыкновению, на веранде, в затишье. В улице носился ветер, трепал в палисаднике мальвы. На запад, за степь, опускалась туча, а вслед ей, догоняя, мчались рваные облака. На мгновение облака обволакивали полуденное солнце, вспыхивали, как бы сгорая, но ветер подхватывал их и гнал дальше. По ту сторону улицы сноха Егоровых вывела за ворота загорелого до черноты парнишку, дала ему шлепка по голой заднюшке и пригрозила пальцем. Парнишка, слюнявя конфетку, попрыгал на одной ноге к соседским ребятишкам, гоняющим мячик, тоже голым, и тоже черным.
— Господи, — подавая на стол еду, вздохнула Марфа Васильевна. — Сдурела, что ли, нынче погода? Ветрит! Ветрит! Спасу нет. Ночью опять с яблонь падалику сколько насыпало. Зелен. Куда его? Придется свинье скормить.
Дела у Марфы Васильевны снова вошли в нормальную колею. Натерпелась страху, не поспала ночей, пока сын находился в больнице.
Корней, обжигаясь, ел борщ.
— Да ты чего все молчишь-то, как сыч, и хмаришься беспрестанно? — спросила она нетерпеливо. — Поговорить, поди-ко, с матерью не об чем? Дура, наверно, у тебя мать-то?! Ну и времячко, господи! Собственному сыну слова не вымолвишь.
— Отпустила бы ты старика с рыбалки, — продолжая есть, сказал Корней. — На озере волны, озеро сильно шумит по ночам и холодит с гор. Не случилось бы…
— Старика не подсовывай. Не о нем спрос. Ай чем недоволен? Видать, бросила тебя прынцесса. Я как в воду глядела, про Яшку-то. Увел-таки девку. Небось, добрую, самостоятельную я бы от двора не проводила. А ты на мать…