— Ох и выдумщица вы, Авдотья Демьяновна! — засмеялась Тоня.
— А как же, милая, без шуток и выдумок жить? Я в жизни была веселая, озорная, неусидчивая. Где бы поплакать, а я смеюсь! Бывало, мелешь такую чепуху про удалого-то молодца, вертишь языком про валетов бубновых, про королей червовых, и все так кудревато, а поглядишь вокруг, и люди, что рядом с тобой, тоже веселые. Да вот теперь, кажись, разучилась. — Она грустно вздохнула и покачала головой. — Скудаюсь здоровьем постоянно.
— Может, мне у вас поселиться, если Яков уедет? — спросила Тоня. Она уважала эту старую женщину, не сломленную ни деревенской бедностью, ни заботами, ни тяжелым трудом на кирпичном заводе.
— Тебя-то я завсегда рада принять. По женскому делу с тобой еще лучше. Яша хоть и душевный у меня, но все ж таки парень, в наши бабьи помыслы не умеет входить.
Яков вырядился в новые наутюженные брюки, в белую спортивную майку, причесался, как на гулянье.
— Это ты в таком виде собираешься белье полоскать? — стараясь быть строгой и деловой, спросила Тоня.
С ним она не стеснялась. Яков оглядел себя.
— Разве плохо?
— Не дури, Яшка! — пригрозила Авдотья Демьяновна. — Шаровары мыльной пеной забрызгаешь. Поди-ко, костюмов у тебя дюжина!
— Не получится из тебя прачка, — вставая с поляны, сказала Тоня. — Дай-ка сюда бабушкин фартук! И помогай! Неси сюда бак!
Белье она переполоскала быстро и ловко, потом, выпрямившись от корыта, с напускной строгостью, как сестра выговорила Якову за небрежность — простыни он перекрутил до дыр.
— Вот женишься на какой-нибудь барышне да испортишь ей шелковое белье, она тебе задаст жару-пару!
— Такая, с шелковым бельем, за меня не пойдет, — отшутился Яков. — В ее поле зрения попадают сыновья полковников и директоров. Ей каждое лето Сочи нужны, Крымское побережье, крупный аккредитив и вообще уготованный на земле рай. А обыкновенная девчонка, если согласится за меня выйти, то я ее сам не возьму.
— Недостойна, что ли?
— Куда ей со мной мыкаться! — развеселился Яков. И зафантазировал: — Заберусь я куда-нибудь в глухомань, где еще электричества, не видели. Леса. Поля. Деревенские кондовые избы. Буду спать на полатях, пить квас из лагуна, есть щи с жирной свининой, отращу бороду староверческую, окладом на всю грудь. И, наконец, будут трудности, борьба с отсталыми и консервативными элементами по всей программе, изложенной в районной газете.
— Вот и потолкуй с ним, — как бы осуждающе заметила Авдотья Демьяновна. — О-хо-хо! Счастливые вы, молодежь! Все-то у вас легко!
Постанывая, она поднялась со стульчика, припадая на обе ноги, побрела во двор.
Яков помог ей добраться до входа в дом, взял ведра и начал, насвистывая, носить воду из колодца для второго полоскания. Потом он сел на полянку, приложил ладони к губам и устроил настоящий лесной концерт — переклик.
Повеяло вдруг на Тоню чистым полем, млеющими в полдень травами, зарослями тальника, черемухой, донником, а проще, незабываемым деревенским простором, куда бы она снова вернулась, где ранним утром и поздним вечером полыхают зори, а на земле поют птицы.
— Откуда это у тебя?
Она еще не знала его талантов.
— От любви! Все птицы поют от любви! — сказал Яков. — Мир удивительный и прекрасный.
— Я больше люблю иволгу, — не по существу ответила Тоня. — У нее оперение из золота…
Но у нее не хватало воображения, чтобы описать иволгу в радужном сиянии.
— Ни одна птица так не одета.
Яков приложил ладонь к губам, голос иволги прозвучал рядом.
— А соловей? Ты слышала соловья рано утром? — спросил потом Яков. — Крохотный серенький певун! Мне один старый солдат, Аким Аверьянов, так говорил: «Кто душой богат и красив, тот и к нам, к людям, ближе!» Это ведь он, Аким, научил меня подражать птицам. Лежали мы с ним вместе в военном госпитале. У него снарядом руки оторвало. Невзрачный он был, рыжеватый до желтизны, страданием изглоданный, а начнет, бывало, с птицами перекликаться, то не замечаешь ни стен больничных, ни боли, ни хвори, куда все девается. Лежишь будто не на больничной койке, а в березовом перелеске и слушаешь то щегла, то овсянку, то зеленушку. Или же конопляночку, жаворонка, малиновку, козодоя. И советовал мне Аким: «Ты, Яков, певчую птицу никогда не зори, не обижай ее. Ястребов бей, но певчих не трогай. Они, милок, как хорошие человеки, с ними вместе жить очень даже прекрасно!».
— Люди, как птицы!
— Или птицы, как люди, — переиначил Яков. — Я вот, должно быть, родился грачом. Весной, еле пройдет таяние снега, тянет меня в поле. Хочется бродить голыми ногами по пашне, ковырять поднятые плугом пласты, а ночевать в грачовнике.
— Тебе все смешно!
Тоня принялась синить белье и замолчала. Яков принес еще два ведра воды, натянул между столбами веревку.
В полдень Авдотья Демьяновна накормила их свежим борщом, и Тоня условилась с Яковом навестить в больнице Наташу. Всегда доброжелательная Авдотья Демьяновна завернула в узелок для Наташи гостинцы: пирожки со свежей смородиной, горсточку дешевой карамели и велела сорвать с грядки огурцов. За огурцами Тоня в огород не пошла: с той стороны, где посреди зелени темнел дощатый забор Чиликиных, в проломе стоял Корней…
12
Из Косогорья до города они добирались пешком. На болотцах шелушилась мелкая рябь. Неподвижно парились на солнце сонные камыши. В канавах посреди репейников и белены горели фиолетовые огни иван-чая, и белые желтоглазые ромашки прятались в пыльной придорожной траве.
Уже на половине пути их обогнала грузовая машина, — Богданенко возвращался домой с завода.
Он из кабины покосился на Якова, потом на Тоню и отвернулся.
Поднятая машиной пыль долго клубилась, оседая на серое истрескавшееся полотно дороги.
Яков помахал вслед.
— Не удостоил. Сердится!
— И зря! Значит, трудно понять, — объяснила Тоня, имея в виду недавнее собрание в клубе. — Вероятно, еще до ума не дошло.
— Дойдет, а не дойдет, так вколотят, — зло добавил Яков. — Его время прошло. У японцев есть национальная борьба, вернее, способы самозащиты, — дзю-до, что обозначает «победа умом». Так вот, в наше теперешнее время можно побеждать только умом, но не силой. Сила теперь вложена в машины, а они подчинены уму.
— Кроме Косогорья.
— Косогорье — это всего лишь окраина. Дойдет и до нас. Тут доживают остатки. Я говорю о технике. Но даже Богданенко мечтает построить здесь крупный кирпичный завод.
— Ну да?..
— Ей-богу, мечтает! Мы все мечтаем и что-то творим, каждый по-своему. Каждому хочется оставить свой след на земле.
— Корней мне однажды сказал: «Оставим мечты поэтам и бездельникам, доклады — докладчикам! Не люблю попусту трепать языком. Кто будет жить завтра, тот все сделает для себя сам. Когда я состарюсь, мне ничего не понадобиться. Мое — сегодня!».
— И мое тоже сегодня, — по обыкновению уголком рта улыбнулся Яков, соблюдая свое правило не отзываться при ней о Корнее плохо. — Может, по-разному мы его понимаем, свое «сегодня». Ты бы спросила: как он собирается жить? Прогулять, что ли, нажитое матерью, а потом, под конец жизни, остаться голышом? Вряд ли! Парень он не из тех! Но тогда, значит, его «сегодня» станет и его завтрашним днем. Разница у нас только в том, сколько и чего он положит для будущего! Больше для себя, как его мать, или больше для общества, как его дядя?
Некоторое время оба шли молча. Над кустом бузины пролетела сорока. Яков кинул ей вдогонку камешек, — сплетнице! — сорока увернулась, выбрала безопасный кустарник и принялась оттуда ругаться.
— Мне надо скорее уехать, — вдруг сказал Яков хмуро.
— Почему же скорее?
Хмурость ему была не к лицу.
— Так почему же?
— Просто так…
— Но просто ничего не случается.
— Тогда, не просто…
— Меня позовешь попрощаться?
— Прощаться я не люблю. Сказать «прощай» — это навсегда. Зачем же? Вот и журавли никогда не прощаются. Скоро они тоже улетят — «курлы! курлы!», — а весной возвратятся. Всех нас привлекает то место, где мы провели юность…