Понемногу Рудик начал обзаводиться новым для него словарем, не то чтобы подходящим ему, мальчику не хватало для этого культурной начинки. Однако услышать от неотесанного провинциального отрока какое-нибудь port de bras – в этом присутствовало нечто чарующее, он начинал казаться мне только что вышедшим из озаренной свечами залы. А между тем, сидя за нашим столом, Рудик совершенно по-варварски пожирал козий сыр. Он в жизни своей не слыхал слов «мойте руки перед едой». Он мог ковыряться пальцем в ноздре и обладал ужасной привычкой почесывать пах.
Смотри не отскреби там что-нибудь, однажды сказал я, и он уставился на меня со страхом, какой внушают людям смерть или ограбление.
Лежа поздней ночью в постели, мы с Анной разговаривали, пока она не засыпала. Мы поражались тому, что Рудик стал для нас новым дыханием жизни, и знали, что дыхание это останется с нами лишь на недолгий срок, что рано или поздно он нас покинет. Это наполняло нас огромной печалью и, однако ж, сулило возможность свободно дышать вне царства печалей, уже накопленных нами.
Я даже вновь принялся за наш огородик – вдруг мне удастся его воскресить. Многие годы назад мы получили участок земли в восьми остановках трамвая от нашего дома. Кто-то из министерских, запамятовав наше прошлое, прислал нам милостивое извещение о том, что мы можем получить этот участок – величиной в два квадратных метра – в полное наше распоряжение. Земля оказалась скудной, серой, сухой. Мы растили на ней овощи – огурцы, редис, капусту, виноградичный лук, – но Анна жаждала лилий и каждый год выменивала на две продовольственные карточки пакетик их луковиц. Мы зарывали луковицы поглубже, вдоль краев участка, время от времени удобряли землю ослиным навозом, ждали. И большую часть лет ничего, кроме горького разочарования, не получали, однако жизнь посылает нам порою странные, хоть и скудные радости, и тем именно летом, впервые, участок наш покрыла тусклая белизна.
В послеполуденные часы, когда Анна занималась с учениками в гимнастическом зале, я влезал в вагон трамвая, проезжал восемь остановок, сходил, поднимался, хромая, в гору и сидел там на складном стульчике.
Нередко по выходным я видел, как на участке, расположенном метрах в десяти от моего, работает, стоя на коленях, невысокий темноволосый мужчина. Время от времени взгляды наши встречались, однако мы ни разу не обменялись ни словом. Лицо у него было замкнутое, настороженное, как у человека, которому всю жизнь приходилось избегать ловушек. Работал он с истовой расторопностью, выращивая по преимуществу картошку с капустой. Когда наступало время урожая, он приходил с тачкой и нагружал ее доверху.
В одно воскресное утро он появился на тропке с шедшим за ним по пятам Рудиком. Я удивился – не только тому, что мужчина оказался его отцом, но и тому, что мальчик не на занятиях у Анны, ведь за полтора последних года он не пропустил ни одного. Я выронил совок, громко кашлянул, однако Рудик упорно смотрел в землю, словно ожидая, что из-под любого растения может вдруг выскочить нечто страшное.
Я встал, собираясь сказать что-нибудь, он отвернулся.
Тогда-то я и поразился одаренности Рудика, позволявшей его телу сообщать то, чего он никак иначе выразить не мог. Просто-напросто плечи мальчика, поникая, то одно, то другое, – да и сам наклон его головы – ясно давали понять, хоть и стоял он спиной ко мне, что любое обращенное к нему слово не только станет для него ударом, но и причинит ему сильную боль. Он вечно сторонился отца – теперь же напрочь отстранился и от меня.
Я заметил, что лоб его рассечен, но заметил и большой синяк на правой скуле отца. И мне стало ясно: отец старается как-то загладить то, что произошло между ними, однако до примирения еще далеко.
Отец копался в земле, пересыпал ее с места на место, что-то говорил сыну. Рудик время от времени односложно отвечал ему, но по большей части молчал.
И я понял – побоев больше не будет.
Решив, что их лучше не трогать, я надел шляпу, вернулся домой и рассказал обо всем Анне.
– Ох, – выдохнула она и присела за стол, сжимая и разжимая пальцы. – В скором времени я передам мальчика Елене Константиновне, – сказала Анна. – Я уже научила его всему, что знаю. Так будет правильно.
Я подошел к буфету, достал многие годы простоявшую там бутылочку самогонки. Анна протерла чистым полотенцем два стакана, и мы сели за стол, чтобы выпить.
Я поднял стакан, произнес тост.
Она вытерла рукавом платья глаза.
Самогона в бутылке хватило только на то, чтобы внушить нам желание выпить еще. Впрочем, мы удовольствовались патефоном, снова и снова проигрывая Прокофьева. Анна сказала, что готова передать Рудика другой преподавательнице – и уж тем паче Елене. Елена Константиновна Войтович была когда-то первой танцовщицей санкт-петербургского кордебалета, а теперь заправляла в уфимском Оперном. Они с Анной дружили, обменивались воспоминаниями и услугами, – Анна сказала, что, возможно, через несколько лет Рудик сможет участвовать в массовых сценах, а то и получит одно-два соло. Не исключено, добавила она, что ему и в Мариинское училище поступить удастся. А еще она сказала, что хочет написать Юле, попробовать договориться с ней о помощи Рудику. Я понимал, что Анна вспоминает себя – молодую, услужливую, полную надежд, – и потому только кивал, не перебивая ее. Наши возможности не безграничны, сказала она, а преподавание – вещь упругая, растягивать его до бесконечности нельзя, потому что оно может в ответ по нам же когда-нибудь и ударить. И объявила, что на следующей неделе отведет Рудика в балетное училище на улице Карла Маркса. Но до того устроит ему на удивление настоящий праздник.
Моя ладонь скользнула по столу к ее ладони. Она сказала, чтобы я почитал немного, а там, может быть, наши согретые самогоном тела даруют нам крепкий ночной сон. Этого не случилось.
Всю ту неделю она занималась с Рудиком. Я наблюдал за ними через стекло в двери гимнастического зала. Что же, былую шероховатую резкость его движений Анна безусловно пообтесала. Плие у него так и осталось далеким от идеального, в ногах было больше силы, чем грации, однако пируэт он выполнял хорошо, а в прыжке научился на миг зависать в воздухе, приводя Анну в полный восторг. Она аплодировала ему. И Рудик в ответ прыгал снова, пересекая зал по диагонали медленными grands jetés с широкими дуговыми движениями рук, а после возвращаясь чередой плоховато исполненных sissonnes к дальней стене и опускаясь там на колено. Потом отступал и замирал, венцом сцепив над головой руки, словно сгребя к себе воздух и присвоив его, – и уж этому Анна определенно его не учила. Ноздри его раздувались, и мне на миг почудилось, что сейчас он начнет бить ногами в землю, как конь. Разумеется, в нем было больше интуиции, чем интеллекта, больше задора, чем знания, но казалось, будто он уже побывал здесь прежде в ином обличье, необузданном, яром.
Новость Анна сообщила ему в пятницу. Я опять наблюдал за ними снаружи, из коридора. Я ожидал молчания, быть может, слез, озадаченной грусти, но Рудик лишь посмотрел на нее, обнял, прижал к себе, отступил на шаг и принял будущее резким и сильным кивком.
– А теперь, – сказала Анна, – станцуй в последний раз, и я хочу, чтобы ты высыпал к моим ногам целый ворох жемчугов.
Он отошел к скамье, снял с нее лейку, прошелся, исполняя chaînés, вперед и назад по залу, опрыскал пол. И в следующие двадцать минут – пока я не ушел домой – соединил все, чему она его научила, в один танец, перемещаясь в уже потертом, растянутом трико из конца в конец зала. Анна взглянула на меня сквозь окно, и в это мгновение оба мы поняли: что бы ни сулило нам будущее, это, по крайней мере, навсегда останется с нами.
* * *
В зале на улице Карла Маркса Рудик – один из семидесяти юных танцовщиков. К четырнадцати годам он осваивает совершенно новый для него язык: royales, tours jetés, brisés, tours en 1'air, fouettés. Исполняя entrechat quatre, он смыкает ноги, щелкая ими, как парикмахер ножницами. Елена Войтович – поджатые губы, волосы, собранные на затылке в тугой узел, – наблюдает за ним. Раз-другой она улыбается, но по большей части лицо ее никаких эмоций не выдает. Он пытается вывести ее из себя посредством brisé volé, но она лишь усмехается и отворачивается, сказав, что в Кировском или в Большом, да даже в театре Станиславского такому, как он, это с рук не сошло бы. О балетных театрах она говорит с налетом сожаления и иногда рассказывает ему о Ленинграде, о Москве, о том, как тяжко трудятся тамошние балерины, в кровь стирающие к концу занятия ноги, говорит, что раковины театральных умывальников окрашены кровью великих танцовщиц.