Он зевнул. Девушка тотчас отвела глаза от плиты и посмотрела на него. Она кивнула ему, тихо улыбнувшись, с подчеркнутой серьезностью. Значит, еще одна девушка, и тоже миловидная… ах, девушек сколько угодно, и всюду кивки, сочувствие!.. «Но что, скажите на милость, что мне делать? Не могу же я сидеть тут у вас… Чего я, собственно, жду? Ведь не Лизбет же, в самом деле, что она может мне сказать? «Молись и работай. – Кто рано встает, тот богато живет. – Работа и труд как на крыльях несут. – Работа красит гражданина, работа услаждает жизнь». И конечно, «Работа никого не унижает» и «Кто работает, не даром ест свой хлеб», а посему «Возделывай свой виноградник, работай и не падай духом».
«Ах, – снова подумал Вольфганг и улыбнулся слабой улыбкой, как будто ему чуть-чуть противно, – сколько люди насочиняли поговорок, сами себя уговаривая, что они должны работать и что работа это что-то хорошее. А между тем все они с превеликим удовольствием сидели бы тут, как я, ничего не делая, и ждали бы сами не зная чего, как я не знаю, чего жду. Только вечером за игорным столом, когда шарик жужжит и стучит и должен вот-вот упасть в лунку, тут я знаю, чего жду. Но когда он потом падает в лунку, все равно в желанную или другую, тогда я уже опять не знаю, чего жду».
Он смотрит прямо вперед, у него совсем не плохая голова, нет, в ней копошатся мысли. Но он бездельник и лентяй, он ничего не хочет додумать до конца. Почему?.. Таков я есть и таким останусь. Вольфганг Пагель – for ever! [навсегда (англ.)] Он безрассудно спустил последние пожитки, свои и Петрины, только ради того, чтобы поехать к Цекке и занять у него денег. Но, добравшись до Цекке, он так же безрассудно, из задора, разрушил всякую надежду на деньги. А потом, все так же безрассудно, пошел за первой встречной и теперь сидит здесь, безвольный листок на темной, мелкой, стоячей воде, воплощение всех безвольных листков. Расхлябанный, не лишенный данных, не лишенный доброты и довольно милый, – но правильно о нем сказала старая Минна: надо, чтобы опять пришла нянька, взяла за руку и сказала ему, что он должен делать. В самом деле, пять с лишним лет он все тот же портупей-юнкер в отставке.
Лизбет, верно, разнесла по всему дому весть о его приходе.
На кухню входит полная женщина, не дама – женщина. Она бросает быстрый, почти смущенный взгляд на Вольфа и громко говорит, остановившись у плиты:
– Звонил только что барин. Мы обедаем ровно в половине четвертого.
– Хорошо! – говорит девушка у плиты, и женщина уходит, не преминув еще раз бросить на Вольфганга внимательный взгляд.
«Глазеют, остолопы! Надо смываться!»
Снова открывается дверь, и входит лакей в ливрее, доподлинный лакей. Он не нуждается, как та толстуха, в каком-то предлоге, он наискосок пересекает кухню, поднимается на две ступеньки и подходит к сидящему за столом Вольфгангу. Лакей уже пожилой человек, но лицо у него румяное, приветливое.
Без тени смущения он протягивает Вольфгангу руку и говорит:
– Меня зовут Гофман.
– Пагель, – говорит Вольфганг после короткого колебания.
– Очень душно сегодня, – приветливо говорит лакей тихим, но очень четким, обработанным голосом. – Не прикажете принести вам чего-нибудь прохладительного – бутылку пива?
Вольфганг секунду раздумывает, потом:
– Нельзя ли попросить стакан воды?
– Пиво расслабляет, – соглашается тот. И приносит стакан воды. Стакан стоит на тарелке, и в воде плавает даже кусочек льда, все как полагается.
– Ох, вот это приятно, – говорит Вольфганг и жадно пьет.
– Не торопитесь, – говорит лакей все с тою же приветливой важностью. Всей воды вы у нас не выпьете… Льда тоже хватит, – добавил он, помолчав, и в углах его глаз заиграли морщинки. Однако приносит еще стакан.
– Очень признателен, – говорит Вольфганг.
– Фройляйн Лизбет сейчас занята, – говорит лакей. – Но она скоро придет.
– Да, – говорит медленно Вольфганг. И встряхнувшись: – Я, пожалуй, пойду, я уже отдохнул.
– Фройляйн Лизбет, – продолжает приветливо лакей, – очень хорошая девушка, хорошая и работящая.
– Конечно, – вежливо соглашается Вольфганг. Лишь мысль о последних своих деньгах в кармане фройляйн Лизбет еще удерживает его здесь. Эти две-три еще недавно презираемые им бумажки позволят ему быстро вернуться на Александерплац.
– Хороших девушек много, – подтверждает он.
– Нет, – говорит решительно лакей. – Извините, если я вам возражу: хорошие девушки того сорта, какой я разумею, встречаются не часто.
– Да? – спрашивает Вольфганг.
– Да. Добро надо делать не только ради того, что это тебе приятно, а из любви к добру. – Он еще раз посмотрел на Вольфганга, но уже не так приветливо, как раньше. («Чучело гороховое», – думает Вольфганг.)
Лакей говорит, как бы ставя точку:
– Подождите, теперь уже недолго.
Он уходит из кухни так же тихо, так же степенно, как вошел. Вольфгангу кажется, что у лакея сложилось о нем неблагоприятное суждение, хоть он, Пагель, почти ничего ему не сказал.
Нужно посторониться: девушка, возившаяся у плиты, подходит со скатертью, потом с подносом и начинает накрывать на стол.
– Не беспокойтесь, сидите, – говорит она. – Вы не мешаете.
У нее тоже приятный голос. «Люди в этом доме хорошо говорят, подумалось Вольфгангу. – Очень чисто, очень четко».
– Это ваш прибор, – говорит девушка гостю, который, ни о чем не думая, воззрился на бумажную салфетку. – Вы сегодня обедаете у нас.
Вольфганг делает бездумное, но отклоняющее движение. В нем просыпается беспокойство. Дом стоит совсем неподалеку от палаццо фон Цекке, и все же очень от него далеко. Но зачем же с ним разговаривают как с больным, нет, как с человеком, который в припадке безумия сделал что-то дурное и с которым говорят пока что бережно, чтоб не разбудить его слишком неожиданно.
Девушка сказала:
– Вы же не захотите огорчить Лизбет. – И, помолчав, добавила: – Барыня разрешила.
Она накрывает, позвякивает ножами и вилками – чуть-чуть, ее руки делают все проворно и бесшумно. Вольфганг сидит неподвижно, это, должно быть, какое-то оцепенение – от жары, конечно. «Как будто пришел с улицы нищий и ему с разрешения хозяев подают обед. Мама приказала бы Минне намазать маслом ломоть-другой хлеба, на кухню нищие не допускались. В лучшем случае подавалась через дверь тарелка супа, которую надо было выхлебать, сидя на лестнице.
Здесь, в Далеме, больше утонченности, но для нищего разница невелика: за дверьми ли он или на кухне, нищий остается нищим, и днесь, и присно, и навеки. Аминь!»
Он ненавидит себя за то, что не уходит. Не нужно ему никакого обеда, что ему обед? Он может пойти обедать к матери; Минна рассказывала, что там для него всегда ставится прибор. Ему не то что стыдно, но нечего разговаривать с ним как с больным, которого нужно щадить, он не болен! Только эти проклятые деньги! Почему он не выхватил у нее из рук свои жалкие бумажки? Он сейчас сидел бы уже в поезде метро…
Он нервно вынул сигарету, приготовился уже закурить, но девушка сказала:
– Пожалуйста, если можете потерпеть, не сейчас. Как только я отошлю кушанья. Барин так чувствителен к запахам…
Дверь раскрывается, и входит девочка, господская дочка лет десяти-двенадцати, светлая, радостная, легкая. Она, конечно, ничего не знает о злом, сером, чадном городе где-то там! Ей хочется посмотреть на нищего, по-видимому, в Далеме нищий и впрямь редкое явление!
– Папа едет, Трудхен, – говорит она девушке у плиты. – Через четверть часа можно подавать… Что на обед, Трудхен?
– Пришла по кастрюлям нюхать! – смеется девушка и снимает крышку. Поднимается пар, девочка деловито потягивает носом. Говорит:
– Ох, зеленый горошек, только и всего. Нет, правда, Трудхен, скажи!
– Суп, мясо и зеленый горошек, – говорит Трудхен, состроив постную мину.
– А потом? – настойчиво спрашивает девочка.
– А потом – суп с котом! – смеется нараспев девушка у плиты.
«Есть еще на свете и это, – думает Вольфганг с улыбкой и отчаяньем. Выходит, что есть еще. Мне только не приходилось этого видеть в моей конуре на Георгенкирхштрассе, вот я и позабыл. Но есть еще, как прежде, настоящие дети, невинность, неиспорченная, неведающая невинность. Еще важно спросить, что дадут на сладкое, когда сотни тысяч не спрашивают даже о хлебе насущном. Повальные грабежи в Глейвице и Бреславле, голодные бунты во Франкфурте-на-Майне, в Нейруппине, Эйслебене и Драмбурге…»