— Почему же ты бросился бежать, когда я тебя окликнул?
— А ты спросил бы меня раньше, чем стрелял. Только зверя не спрашивают, почему он бежит, — не скажет. А я, однако, могу сказать, боялся тебя. И, однако, еще скажу тебе: плыви под правым берегом, а под левым утонешь.
— Ты что же, думаешь, я тебя, тут раненого одного брошу?
— Не знаю. Однако, думаю, бросишь.
— Эх, — говорю, — Николай, обидел я тебя крепко, а ты меня еще крепче. Нет, друга, не такой партизан человек.
Поднял я его на руки, отнес в лодку, уложил, прикрыл шкурой, и снова поплыли мы на душегубке вниз. Плыву под правым берегом, а на берегу все мари, болота да чарусы. Под левым веселей: там пихты голубые стоят, блестят на берегу камни. Соврал тунгус, думаю, плыть бы мне под левым берегом.
Но вижу — река налево в трубу уходит, кипит под лодкой вода. А под водой качается мореный лес: затопила его река, ободрала, обожгла; куда ни глянь — торчат из воды черные макушки. Налетишь на них, и — смерть! Ударил я со всей силой веслом, подался ближе к правому берегу и едва проскочил мимо. Вот и не верь после того тунгусу!
На другой день повстречались мне из стойбища тунгусы и рассказали, что на море японцы и что наши отошли вверх, в Большие протоки.
Сдал я Николая на руки тунгусам, а к вечеру нашел и своих.
— Селивончик! Что так рано? Что случилось? — спрашивает командир.
— Вот что случилось, товарищ Холкин, — сказал я ему тихо и подал записку.
Он прочел и глаза свои косые прикрыл. Попал я, видно, в самую точку. Взял он меня под руку и повел по тропке.
— Все толком расскажи, Селивончик. Что плохого, что хорошего?
— Хорошего-то чуть-чуть.
Отдал я ему золото и рассказал про Николая, про соболей, про шамана.
— Делай, что хочешь, товарищ Холкин, а все это правда. Веришь ты мне, партизану?
Задумался командир, не отвечает, ходит взад и вперед по тропе.
— Веришь? — спрашиваю его опять.
— Верю, — отвечает. — И мы не уберегли купца. В то самое утро, как ты уехал, он и удрал в тайгу. Уж пять дней ищут его тунгусы. Пробирается, должно быть, к белым. На приисках, видно, дело серьезное. Хорошо ты сделал, что вернулся; плохо только, что ранил Николая. Ведь ты ж его убить мог. За это тебя судить надо.
Вот тебе и соболя!
В эту ночь спал я один в зимовье. Постлал себе на нары шкуру, зажег свечку, стал сапоги снимать.
Насилу разулся, до того ноги зашлись. Радуюсь, не помню, когда и раздевался. Начал штаны снимать. Гляжу и не верю глазам: в штанине у самой щиколотки лежат соболя. Ведь что ты скажешь! Ничего не чувствовал! Ну, и соболя!
Держу я их на ладони, любуюсь и думаю: «Горя-то сколько я из-за вас натерпелся, охотника погубил… Эх, мои хорошие!»
И, как был, босиком, в одних штанах, понес соболей к командиру.
Взял он их, послушал меня и говорит:
— Все равно судить тебя надо, Селивончик. Храбрый ты партизан, а не большевик еще, плохо понимаешь нашу политику.
— Суди, — говорю, — сам знаю, что виноват.
Но долго судить меня не пришлось. Собрались вечером на берегу тунгусы, выслали двух стариков к командиру, и сели они с Холкиным у костра. Пришли и партизаны, отобрали у меня винтовку. А я стою перед ними один, даже не отмахиваюсь от мошкары. И опять эта река проклятая: ветра нет, а она гудит, будто трубит ветер.
— Хороший был Николай охотник, — сказали старики командиру. — А теперь без руки не будет он ни охотником, ни пастухом — не закинет на оленя аркана. Как же так? И не медведь его покалечил, не дерево придавило, а погубил свой же человек. За что? Однако, надо Селивончика шибко наказать. Убить надо.
Зашлось у меня сердце от этих слов. Убьют, думаю, в самом деле. Вот народ: то войны не понимали, а то сразу — убить Селивончика. За что ж это меня убивать? Обидно мне стало.
И начал я говорить.
— Верно, — говорю, — товарищи тунгусы, моя ошибка, но мне самому Николая жалко. Я с ним плыл на одной лодке, я с ним ел, я с ним спал у одного костра. Товарищами стали. Да вот какая вышла история! Соболя проклятые виноваты.
И рассказал я им все сначала. Поверят, думаю, жив останусь, а не поверят — буду пропадать. Время строгое, ошибки не простят.
Но поверили мне тунгусы, поверили и сказали:
— Однако, стрелял в Николая Селивончик не со зла и не из выгоды. Он нам не враг. На олене и то поездить надо, чтоб узнать его повадку. А он нашего обычая и народа не знал. Отдай ему винтовку и пусть воюет с нашими врагами.
На том и порешили товарищи.
А назавтра тунгусы привели из тайги купца и с ним шамана. Вот у кого прятался дружок! То-то хорошо гадал мне шаман!
И судили тунгусы их строго.
Поход
незапный холод задержал партизан в тунгусском стойбище на два дня. Он был вызван льдами, пригнанными ветром к Шантарским островам. Холод был так силен, что, несмотря на июнь, партизаны ночью мерзли у костров, а тунгусы спали ночью в оленьих мешках. По утрам солнце покрывалось тонким паром, а по вечерам долго стояло на горизонте.
Старики говорили, что рыбы в этом году не будет. И действительно, льды оттеснили горбушу. Она прошла мимо Удской губы.
Тунгусы выходили с сетями на берег и возвращались печальные. Улова не было. Мухи не жужжали над навесами для юколы, ветер не разносил по стойбищу гнилого и сытного запаха; дети не лакомились похлебкой из дикого лука и рыбьих голов.
Тогда вечером тунгусы пришли к партизанам, обступили палатку и зажгли на поляне костры. Огонь осветил их темные лица, впалые щеки под широкими скулами, голодные взгляды.
— Зачем вы здесь? — спросил их комиссар Небываев.
— Мы пришли за нашими ртами, — ответили старики. — Они привели нас с гор к морю ловить майму, горбушу и корюшку. Но снегу много, реки быстры, и рыбы мало в этом году. Плох урожай на белку и зверя. Мы едим нерпичьи шкуры, крошим старые трубки, чтобы вспомнить запах табаку. Ты прогнал купцов. Ты принес нам советскую власть, не принес ли ты нам муки, дроби и пороху?
И тунгусы сели на землю, вынули из мешков связки белок, рысьи и барсучьи шкуры и положили их себе на колени.
— Вот наши товары. Где же твои?
Но у партизан, кроме боевых припасов, ничего не было.
— Мы сами бедны и идем воевать с нашей и с вашей бедностью, — ответил комиссар Небываев и печально посмотрел на нищее стойбище тунгусов, на палатки и шалаши, крытые кожаной ветошью, на одежду охотников: даже у самых богатых выглядела она убогой. Голод посетил страну.
Небываев пососал цыгарку, прищурился и спросил у командира Десюкова, много ли осталось муки, дроби и пороху.
— Мало у нас муки, дроби и пороху, — ответил командир. — Если раздать только беднейшим, и то не надолго хватит.
И Десюков пододвинулся ближе. Знал он безумную голову Небываева.
— И не думай, — тихо сказал он комиссару.
— А я думаю, товарищ Десюков, — ответил Небываев. Он обвел глазами дымные костры и лица звероловов. Дети хныкали, просили груди. А матери совали им свои трубки, чтобы они покурили.
— Я думаю, товарищи, — повторил он, обращаясь к партизанам, — надо дать тунгусам половину наших запасов.
— Какая же это политика, — сказал завхоз Устинкин, — чтобы нам подыхать раньше их? У нас галетов всего-то на две недели, а пути на месяц.
— Дать! — сказал кореец Ким, самый молодой из партизан.
— Дать! — повторили другие.
Но командир Десюков был недоволен. Он наморщил лоб, посмотрел во тьму, стеной стоявшую за кострами.
— Дать-то можно, если вертаться.
— Дать! И никаких «вертаться»! — сказал Небываев. — Только вперед! В Аяне еще нет советов!..
И наутро, на восходе солнца, партизаны покинули стойбище. Они расклеили на юртах, на прибрежных скалах воззвания, грозившие смертью «капиталу», и ушли по тропе на Аян.
После заморозков это утро казалось теплым, но на траве долго висела роса. Горько пахла хвоя.