Роль барышни играла Ведринская, она была в достаточной мере поэтична, но я не совсем такой представляла мою Нелли: хотелось больше простоты и искренности.
В Александринском театре пьеса великолепно разошлась и, пожалуй, имела самый большой успех из всего, что я написала для сцены. На первом представлении сцена была так заставлена цветами, поднесенными Мичуриной, Ведринской и мне, что мы едва могли пробираться на вызовы. Помню, в одной из ближних лож бледное от волнения лицо моего мужа, его стройную фигуру во фраке, вставшего, чтобы приветствовать меня, когда меня вызвали одну и долго всем театром аплодировали мне, и я чувствовала, что весь этот переполненный избранной публикой Петербурга зал вызывал меня одну и благодарил за мой труд, а мой муж делил мою радостную гордость и радовался больше меня... А потом толпа у автомобиля, у актерского входа, долго приветствовавшая меня, выпрашивая цветок на память... Потом дружеский ужин в "Медведе", тосты, милые лица... Я особенно вспоминала этот счастливый вечер, когда спустя несколько лет видела эту пьесу в Крыму, во время гражданской войны, когда мы случайно застряли там. Был страшный для Ялты холод, дул резкий норд-ост. Провинциальная труппа, молодая, талантливая, упросила меня прийти посмотреть их. Я пошла. В зале все сидели в пальто и калошах, а на сцене актеры играли живо и с увлечением. Т.В.Большакова, последние годы до войны работавшая в Саратовском тюзе, -- прекрасная Лесновская, и актриса Цветкова, судьбы которой не знаю, -- обаятельная, прелестная Нелли... Я замерзла, а, придя домой, чтобы согреть чайник, долго держала его над керосиновой лампочкой, и передо мной вставал, как сон, тот вечер в Петербурге.
Занятно было, как мы праздновали пятидесятое представление. Опять приходится заметить, что в те времена редко на долю пьес выпадало такое количество представлений за год: новые пьесы ставились часто, и того, что мы видим сейчас, что пьесы идут по сто и больше раз, не бывало.
Я в тот вечер приехала за кулисы, чтобы поздравить актеров. По ходу действия в пьесе есть момент, когда за кулисами предполагается ужин у Лесновской, там сидят гости, а хозяйка в это время на сцене объясняется с Нерадовым, упрекающим ее, что она употребляет во зло свое влияние на Нелли. Декорация была устроена так, что когда отворялись двери налево, то в зале был виден край накрытого стола в предполагавшейся столовой и сидевший там Давыдов, игравший антрепренера, а другого края стола видно не было, и там устроилась я: во время представления мы, действительно, пили чай и беседовали. В это время вдруг мы слышим, как Мичурина, которой надо было кончать сцену, говорит: "Однако я не могу дольше оставаться с вами -- у меня сама Татьяна Львовна сидит!" Эта шутка была подхвачена всем залом, и меня стали вызывать, как на премьере... И эту милую минуту сохранила благодарная память.
В. Н. Давыдов
Владимир Николаевич Давыдов был одним из крупнейших актеров моего времени.
В мою задачу не входит характеристика его творчества, я ограничиваюсь моими личными впечатлениями от встреч с ним, прошедших через всю мою жизнь.
С Давыдовым я познакомилась в ранней юности. Как актера я не раз видела его во время гастрольной поездки, о которой уже писала: он был главной фигурой, и Киев восторгался им. Его привел ко мне его друг Шиловский. Я понимала его значение и несколько робела перед его приходом. Но Шиловский просил меня принять его "поласковее", и я постаралась встретить его спокойно. Он облегчил мне это. Я совсем не нашла в Давыдове "знаменитости", вообще в нем не чувствовалось той подчеркнутости и нарочитости, которую я подмечала в большинстве актеров. Я ведь много видела их в доме Щепкиных, с интересом наблюдала, и меня не могла не поражать их манера "подавать себя". Давыдов совершенно не делал этого, а если делал, то так незаметно, что это выходило вполне естественным. Он был прост и обладал самым редким для актера свойством: был внимателен к окружающему. Во всяком случае, он не выказывал так наивно своего эгоцентризма, как это делает большинство актеров. Он не был красив. Мягкие, округлые черты лица, рано располневшая фигура скорее подходили для комических ролей, но огромный талант заставлял на сцене забывать его неромантическую наружность, и в ролях драматических он захватывал силой искренности и чувства.
Делаю одно замечание, которое поясню в дальнейшем: глаза у него были умные, проницательные, но в них не было ни простоты, ни доброты -- была приветливость, но и какая-то настороженность, какая-то точно затаенная мысль. Он был тогда уже не первой молодости, но мне показался пожилым. Одевался он не по-актерски: как-то мешковато сидела на нем пара, замечалось полное отсутствие той элегантности, которая обычно наблюдается у актеров. Как был одет Давыдов, даже нельзя было сказать. Однако, когда он за чаем и за веселым разговором оживился, взял гитару, он вдруг помолодел, заблестел, и стало понятно, что в нем есть свое очарование.
Давыдов стал петь русские песни. Он пел:
Из-под дуба, из-под вяза,
Из-под вязова коренья,
Близ моих ясных очей
Да протекал быстрой ручей.
И хотя он не двигался с места, все в нем играло. То он с вывертом, одним намеком на щегольской жест, показывал, как
Отколь взялся паренек,
Подал девушке платок,
который она уронила в воду. Потом стыдливо, кокетливо пел за девушку:
Спасибо тебе,
Что помог моей беде,
приглашая паренька:
Уж как нынче ввечеру
Приходи к мому двору --
и, хитро успокаивая его, что
Батюшка во хмелю,
А матушка во пиру,
и, наконец, торжествующе уверяя, что сестра --
Та не скажет никому!
В этой песенке была целая сцена, а он и не сдвигался со своего стула. Он с Шиловским пел вперемежку, я наслаждалась и про себя великодушно решала, что Давыдов тоже имеет все права на счастье. Шиловский рассказывал мне, что он влюблен в одну молодую актрису, но что у него большая семья, которую он не может покинуть. Это я вполне понимала, но не видела в этом препятствия к "счастью", в наивности своей полагая, что, кроме любви, другого счастья и не нужно... В семнадцать лет я не отдавала себе отчета, что такое счастье могло совсем не казаться счастьем пожилому, умученному жизнью человеку. И когда в течение разговора Давыдов сказал, что он "завидует своему другу, нашедшему юную душу, которая его так понимает, что это такое редкое счастье", то я смело спросила его: "Что же мешает вам тоже найти такое счастье?"
Он тяжело вздохнул и сказал по-французски: "А голос рассудка, дитя мое?"
Я засмеялась, сняла с полочки, где стояли мои еще полудетские безделушки, крошечное ведерко из слоновой кости, написала на нем тоже по-французски: "Утопите здесь голос рассудка!" -- и подарила ему это ведерко.
Много лет спустя он сказал мне, что никогда не расставался с этим талисманом... Но, боюсь, счастья ему он не принес.
(Не предполагала я тогда, что лет через двадцать буду с ним вместе работать над моей пьесой, на равных правах...)
Два года спустя после нашей первой встречи я гостила летом у художницы Кувшинниковой вместе с Левитаном и моей молоденькой подругой. Это было для меня тяжелое лето. Зимой этого года умерла моя мать, а без меня в Москве скончался Шиловский. Как это бывает, когда не видишь близкого человека в гробу, я не могла вполне осознать этой смерти, но чувство утраты было тяжело, и я была все время в глубокой печали.
Жили мы в очень красивых местах -- это озерная часть Новгородской губернии, туда многие художники и артисты ездили летом: снимали старые, запущенные усадьбы и жили в полной тишине. Верстах в пяти от нас, оказалось, снимал и Давыдов с семьей небольшое имение. Жила там его семья, а он наезжал в свободное от гастролей время. Узнав, что я неподалеку, приехал к нам. Из того, как он взял меня за руку, как поглядел мне в глаза, я почувствовала, что он понимает мое горе, и мне стало легко с ним, как с близким. Точно нас соединило что-то, другим неизвестное.