Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Литературу он знал великолепно и был мне очень полезен: пробирал меня за то, что я мало отдаю времени серьезному чтению, бранил за спешную, лихорадочную работу, указывал, что читать, и это было ценно для меня, потому что, когда я, бывало, пробовала допрашивать на эти темы моих знакомых москвичей из профессорских и литературных кругов, часто получала в ответ: "Вот поедем сегодня в "Стрельну" -- потолкуем..." Любили москвичи толковать о высоких материях за бутылкой красного вина.

Дядя Лева часто просил у меня прощения за свой "проповеднический" тон, но я ему прощала его от души. Под его влиянием я стала заниматься и латинским языком, и политической экономией. Доверяла я ему всецело, больше, чем любой подруге, и не боялась говорить с ним о моих слабостях и колебаниях, зная, что он все поймет и все простит.

Вот у него-то я и устроилась с работой.

Он жил в небольшой квартирке на Тверской. С ним жила его дочь, девочка лет пятнадцати, и свояченица, сестра его покойной жены, немолодая, совсем бесплотная девица. Я приходила к десяти часам утра в его скромный кабинетик, где все было для меня приготовлено: на письменном столе бумага, чистые перья (тогда я не знала машинки), вазочка со свежими ландышами, любимые конфеты... И воцарялась полная тишина.

Если Лев Михайлович не уходил по делам, он работал тут же, неслышно, стараясь не шуметь и не делать лишних движений. Но вечером, когда он уже неизменно бывал дома, он не работал, а сидел с газетой или книгой, и, отрываясь от работы, я всегда ловила на себе его добрый, слегка близоруко-прищуренный взгляд.

В час дня отворялась дверь: неслышно ступая, входила свояченица Льва Михайловича и приносила мне на подносе завтрак. Я наскоро проглатывала его и писала дальше. В шесть так же неслышно приносила она мне обед. К вечеру я так уставала, что часто ложилась на кушетку и, прямо переводя с листа, диктовала дяде Леве. В 11 часов я отдавала ему все написанное, он садился на "лихача" (автомобилей тогда еще не было, а стояли у Страстного монастыря такие лихачи для кутящей публики) и мчался на вокзал к курьерскому поезду, отходившему в 12 часов. Там он отправлял рукопись с кондуктором прямо в Суворинский театр. В театре ее моментально переписывали, раздавали переписанное актерам и репетировали по сценам.

Так я делала почти по акту в день. Но на четвертом акте (осада Арраса) мне пришлось плохо: раньше словарь мне был не нужен, но тут оказалось множество технических военных выражений, из-за этого мне пришлось прибегать к словарю -- и это оказалось перегрузкой. Я вдруг расплакалась посреди акта и перепугала дядю Леву, повторяя с отчаянием:

-- Машинка испортилась! Не могу больше!

Он вызвал приятельницу, у которой я остановилась, женщину много старше меня. Она смотрела на меня как на ребенка, и теперь испугалась за меня.

-- Это безобразие! Из-за лавров Яворской она заболеет! Сию же минуту едем, и спать!

-- Спать... кровать... благодать... опять... -- сквозь слезы бормотала я.

-- Это что такое?

-- Такое... покое... морское... вдвое... -- продолжала я подбирать рифмы.

-- Да ты больна!

-- Больна... со дна... глубина... зерна...

Так продолжалось, пока она не усадила меня в ванну, потом не напоила бромом и не уложила в постель. Я в слезах заснула. Но, выспавшись, вскочила как встрепанная и с удвоенной энергией принялась за работу. Я окончила пьесу через два дня, затратив на нее восемь дней. Дядя Лева сохранил оставшиеся у него черновики, особенно тот акт, который я почти целиком продиктовала ему с листа.

Он очень любил читать и повторять наизусть:

...Да, я люблю тебя...

Да, вот она, любовь! И счастлив я, любя:

И растворяюсь весь я в этом чувстве чистом,

И я перестаю быть мелким эгоистом,

Я отказался бы от всех заветных грез

О счастье собственном; с безумным наслажденьем

Я б в жертву счастие свое тебе принес,

Когда бы только знал, что мне вознагражденьем

Луч счастья твоего блеснет издалека:

И эта жертва мне казалась бы легка!

Я остановилась на этой работе моей потому, что, по отзывам критики, "Сирано" -- наиболее удачный из всех моих переводов Ростана.

Даже петербургские критики разогрелись. Газеты писали о блеске стиха, отмечали, что пьеса имела успех, "главным образом, благодаря переводу", называли пьесу "лучом истинной поэзии".

Сирано в Суворинском театре играл Тинский, холодновато, но добропорядочно, как все, что он играл: это был актер умный, но лишенный внутреннего огня.

Я много лет спустя видела несравненного Сирано в Камерном театре -- старика Петипа; он блестяще играл эту блестящую роль, невзирая на свой преклонный возраст: ему было тогда лет семьдесят. Может быть, ему помогла французская кровь, но он был увлекателен, а в сцене смерти -- необыкновенно трогателен. А уже в наши дни Сирано великолепно сыграл Р.Симонов в театре Вахтангова.

Яворская, выучив роль в несколько дней, делала со стихами что-то невозможное! При всей моей дружбе у меня сердце болело за стихи, и я думала: "Стоило так стараться, чтобы она так безбожно перевирала их!"

После этой напряженной работы я долго не могла прийти в себя, у меня на висках жилы вспухли, как веревки, и мне не хотелось и слышать о стихах.

После постановки "Сирано" в Петербурге у меня попросил его Корш.

Вот тут произошел любопытный инцидент. Я приехала из-за границы за два дня до пресловутой "пятницы", в которую предстояла премьера "Сирано", и пошла в театр, где шла рядовая репетиция. Почему-то я не пошла к Коршу за кулисы, а сразу прошла в зал и села подальше, где-то в партере, чтобы слушать, "как звучит". В зале было темно, и меня никто не заметил. Народу не было. Начала прислушиваться. Сперва не поверила своим ушам. Я обыкновенно плохо помнила свои стихи, меня часто подлавливали и потешались над этим. Но тут я как раз помнила хорошо -- уж слишком с большим подъемом и волнением они писались. Особенно "Дорогу гвардейцам гасконским". Но слушаю -- и не узнаю. Какая-то белиберда, почти не рифмованная, без признака стихотворного размера... Ничего не понимаю. Досидела до конца репетиции, а когда все кончилось и все лениво потянулись к выходу, я подошла к суфлеру, старому знакомому, и сказала:

-- Покажите-ка мне на минутку суфлерский экземпляр.

Он, растерявшись от моего неожиданного появления, отдал мне экземпляр. При свете электрической лампочки я убедилась, что весь печатный экземпляр заклеен исписанными листами бумаги. Вся роль Сирано и все реплики его партнеров, -- а ведь, в сущности, пьеса эта не что иное, как сплошной монолог Сирано, -- были перечеркнуты и написаны наново.

-- Ну, спасибо, я возьму этот экземпляр себе. -- И, не дав ему опомниться, скрылась.

Придя домой и убедившись, что под моим именем собирались ставить безграмотную переделку, я немедленно отправилась в Общество драматических писателей и композиторов, охранявшее авторские права, и запретила постановку пьесы. На это, по нашему уставу, я имела право. О снятии пьесы сообщили Коршу. Для него это явилось ударом. Он прилетел ко мне смущенный и взволнованный. Я спросила его -- как это могло случиться?

Он стал оправдываться, что артист, ставивший "Сирано" в свой бенефис, был якобы графоманом и решил роль Сирано переделать по-своему. А он, Корш, не имел об этом понятия, так как еще не был на репетиции -- собирался пойти завтра на генеральную.

Дело было ясно: актер этот, К-в, довольно красивый, но дубоватый малый, был сыном симферопольского богача и театру был материально очень полезен, поэтому его баловали и потакали ему во всем.

Я сказала Коршу:

-- Пожалуйста, я вовсе не хочу срывать вашей "пятницы": ставьте пьесу, но чтобы на афише стояло: "перевод К-ва".

-- Да как же можно, -- публика ждет вашего перевода, вас так любят!

70
{"b":"211291","o":1}