Даже в этих пустых словах она хотела быть не такой, как все, в чем и состояла главная задача всей ее жизни. И так и остались в памяти ее красивый голос и опустошенные глаза. Она дала мне ясно понять разницу между тем, что "красиво", и тем, что "прекрасно".
Слышала я и знаменитую Иветту Гильбер -- тоже настоящее дитя Парижа. Помню ее ярко-рыжие волосы и высокую, угловатую, но со своеобразной грацией фигуру.
Она появлялась на подмостках кафешантана в неизменно наглухо застегнутом белом платье, облегающем всю фигуру, и в длинных черных перчатках до локтя. Ее бледное лицо было некрасиво, но очаровательно, так же как у Режан. Она была продавщицей одного из огромных парижских универсальных магазинов, и там кто-то обратил внимание на то, как она мило поет песенки. Ее заставили выступить где-то, и она в один вечер сделалась любимицей Парижа, капризного, пресыщенного города, жадно кидавшегося на все оригинальное. Она была необыкновенно талантлива и принадлежала к тем народным певцам, которые нередко появлялись во Франции. Кто-то правильно заметил, что историю Франции надо изучать не только по книгам, но и по ее народным песенкам. Все остроумие этого одаренного народа, весь его темперамент, весь его гневный протест высказывался в этих песенках.
Песенки клеймили инквизицию; песенки высмеивали фаворитов; песенки помогали свергнуть монархию. Певшие их не боялись ни костров, ни казней... Но в то время, о котором я пишу, республика, успокоившаяся в объятиях капитала, забыла и гнев, и протест -- в песенках осталось одно остроумие, не всегда пристойное, но всегда пикантное. Если бы Иветта Гильбер родилась в XVIII веке, нет сомнения, что она распевала бы на площадях революционные куплеты вместе с Анж Питу, в 1848 году она зажигала бы парижан песенками Беранже, а теперь она с миной невинной пансионерки исполняла рискованные песенки, скабрезное содержание которых представляло пикантный контраст с ее нарочито опущенными глазами и сдержанностью. Париж сходил от нее с ума (между прочим, когда она стала стариться, она перешла на песенки Беранже и исполняла их так, что великая трагическая актриса Элеонора Дузе считала ее равной себе и называла сестрой по искусству).
Не могу не упомянуть о Жанне Гранье -- прелестной актрисе легкой комедии и оперетки, тонкой и изящной. Глядя на нее, мне всегда было жалко, что ей приходится тратить на пустяки свои богатые данные. В России мне ее напоминала Грановская: думаю, не в ее ли честь она взяла свой псевдоним.
* * *
Я говорила уже, что в Париже я познакомилась с поэтом Э.Ростаном. Он произвел на меня неожиданное впечатление. Я привыкла к русским литераторам. Как он непохож был на них! Глядя на его обстановку, я вспоминала более чем скромную квартиру Короленко во дворе, рядом с сапожником; квартирку Н.Михайловского, украшенную только книгами, переплескивавшимися даже в переднюю, с потертым диваном и рабочим столом; вспоминала пятый этаж, на котором жил эстет Луговой; вспоминала скромную усадебку Чехова, приобретенную на трудовые гроши.
Я вспоминала и русские гонорары. Чехов, например, продал все свои сочинения Марксу, издателю "Нивы", за семьдесят пять тысяч рублей, и это казалось русским писателям большой суммой, а Ростан за одно только напечатание "Шантеклера" -- его совсем упадочной пьесы -- получил миллион франков. Немудрено, что при таких гонорарах у него был и особняк, и автомобиль, и роскошная вилла в Пиренеях, расписанная лучшими художниками.
Но он обязан был своим богатством не только себе: он вообще был баловнем судьбы. Этим и объясняется, конечно, безмятежность его музы, которая, выражаясь языком романтических поэтов, "никогда не являлась ему в лохмотьях нищеты, с трагедией голода и мрачным огнем мести в глазах", -- его муза была такая же хорошенькая, балованная женщина, как его золотоволосая Розмонда.
Наши, русские, поэты не приучили нас к такой безмятежности: у нас всегда господствовало направление, не признававшее искусства только ради искусства, считавшее эстетику и "красивость" ядовитым цветком на почве литературы. При условиях, в которых развивалась русская литература, это больше чем понятно. Может быть, живи Ростан в другие времена -- хоть в эпоху Гюго, -- он нашел бы другие звуки для своих песен. Но могла ли я сравнивать его с русскими поэтами? Его колыбель не качала нянька из крепостных, которая вместо сказки могла ему рассказывать, как ее продавали в неволю; его мать не собирала на голодающих, отказывая себе подчас в необходимом; его отца не вели в тюрьму за "недозволенный образ мыслей"; не доносились до него отзвуки голодных и холерных бунтов; не долетало эхо еврейских погромов, расстрелов и карательных экспедиций по деревням...
В личной жизни он тоже был счастлив. Никогда не приходилось ему, как Верлену, спать под открытым небом или в жалком кабаке обманывать сосущий голод рюмкой абсента, или, как Рембо, бродить по большим дорогам, чуть ли не прося милостыни.
"В Провансе, розами богатом", в атмосфере подстриженных парков и розовых боскетов прошло его детство.
Родители были образованные, богатые люди. Отец сам в юности издал книжку стихов в виде отдыха от своих коммерческих операций.
В возрасте своего героя Персине из "Романтиков" Ростан влюбился в юную поэтессу, соседку по имению, Розмонду Жерар, и как его герои из-за поросшей цветами стены обменивались вздохами и нежными словами, так Эдмонд и Розмонда обменялись книжками стихов: он посвятил ей "Шалости музы", она ему -- "Свирели" -- жеманные шалости, шутки, изящные игрушки. Правда, двадцать лет спустя ее женскому сердцу удалось найти новые слова для выражения своей любви -- они одни стоят всех ее стихов. Кажется, новые слова любви найти трудно, если не невозможно, столько столетий они говорятся. Но эти две ее строки обошли всю Европу.
Она написала:
...Тебя люблю я с каждым днем сильней:
Сегодня больше, чем вчера, но много менее, чем завтра!
Счастье в любви, счастье в литературе: успех, поклонение, избрание в Академию в тридцать семь лет...
Пьесы его переводились на все языки и ставились на всех сценах Европы. Я переводила их для русского театра. Мне нравились его красивые стихи и доставляло удовольствие пересказывать их по-русски, но никогда они не волновали меня, не давали того холодка в спине, который бывает, когда читаешь по-настоящему вдохновенные стихи.
В чем же таился секрет его успеха?
"...Есть театр, который я люблю: театр фантастический, экстравагантный, невозможный... В этом странном театре светляки служат лампочками рампы, жук на дирижерском месте отбивает такт своими щупальцами, сверчок исполняет свою партию, а соловей -- первая флейта.
Действующие лица не принадлежат никакой стране, они приходят и уходят неизвестно куда, не едят, не пьют, не занимаются никаким ремеслом. Их багаж -- ларчик с брильянтами величиной с голубиное яйцо. Одежда на них самая причудливая: рисунки делла-Белла и Ромена ван-Гоога могли бы служить эскизами для их нарядов.
Как красиво и забавно все, что они говорят! Их главная забота -- ронять из уст своих грозди жемчугов, букеты роз, расточительно рассыпать драгоценные камни поэзии.
О, прелестная семья! Молодые романтические влюбленные, угодливые служанки, пестрые "грациозо" -- все эти очаровательные типы, такие неестественные и такие живые, в которых поэт олицетворяет свою радость, свою любовь и свои самые заветные мечты!"
Эти строки принадлежат одному из лучших французских стилистов -- Теофилю Готье, и, если не знать, что они писаны в 1835 году и вызваны комедией Шекспира "Как вам это понравится", можно было бы подумать, что они относятся к пьесам Ростана.
В первой своей пьесе -- "Романтики", которой двадцатичетырехлетний Ростан дебютировал на сцене Французской комедии, он почти целиком повторяет образ Готье. Я не думаю, чтобы это было заимствование: Ростан слишком богат на выдумку, чтобы заимствовать у других. Скорее это совпадение настроений, естественное в такой пьесе, как "Романтики", с сентиментальным романтизмом тридцатых годов: