Литмир - Электронная Библиотека
A
A

   -- Вот Стороженко говорит, что у меня есть же общая идея в "Вечности"!

   Он сердито посмотрел на меня и сказал:

   -- Ну да, есть: отчего же я вам толкую, что вы обязаны писать не одни свои цветочки!

   Он написал целую шуточную поэму в прозе, в которой изобразил себя "Лаптем" народнического направления, Чехова -- орлом, а меня -- малиновкой, и в этой поэме, как-то под общий смех прочтенной за ужином, Лапоть предостерегал малиновку от орла, который может "съесть ее и пустить по ветру ее красивые перышки", и читал ей нравоучения, пока его вместе с пустой бутылкой из-под шампанского (это попало его другу дедушке!) не выметала какая-то метла.

   "А малиновка все пела!.. Боги Греции, как она пела!" -- кончалась поэма. Это была маленькая пика Чехову за то, что мы все, конечно, уделяли ему как редко приезжавшему гостю больше внимания, чем московским нашим друзьям: пика, впрочем, добродушная, потому что сам-то он любил и ждал приездов А.П. как праздника. Жаль мне, что я не вела дневников этого периода, очень жаль: помимо того, что это была юность моя, это еще было интересное для Москвы время. Тогда жизнь искусства и литературы шла очень интенсивно, как всегда, говорят, в эпохи реакции, когда только в театре под иносказанием поэмы, на холсте картины могут подготовляться и вызываться к жизни заглушённые силы протеста и борьбы.

   В Москве зарождался и расцвел Художественный театр -- тогда еще любительское общество, где играли юные Станиславский и Лилина. У Мамонтова пел "вышедший из народа" молодой Шаляпин, на выставках чаровал еврей Левитан; поклонение этим двум было уже своего рода протестом и лозунгом...

   Новая картина была событием, новая пьеса -- волнением, бенефис любимой актрисы -- сенсацией. Рефераты и лекции, разрешенные и запрещенные, сменялись концертами, выставками и пр. Жизнь кипела: все вертелось около искусства. Среди этого иногда собирались у нас и веселились как дети, вдруг увлекаясь игрой в мнения или в фанты, в большой синей гостиной, и, так как правилом было от фантов не отказываться, то получались такие картины, что, например, почтенный, корректный профессор политической экономии Иванюков лез под стол и лаял оттуда собакой, а толстый, как воздушный шар, Михеев танцевал балетное па. Наша жизнь, на вид такая радостная и веселая, была, конечно, не лишена и своих трудностей.

   Во-первых, работали мы очень интенсивно. Для того чтобы не быть голословной, я приведу далеко не полный список того, что я успела сделать за эти два года в Москве: я написала шесть одноактных пьес, из них две в стихах ("Летняя картинка", "Ирэн", "Вечность в мгновеньи", "В детской", "Месть Амура" -- шли в Малом театре, "На станции" -- в театре Корша). Перевела в стихах 3-актную пьесу Ростана "Романтики", которая идет и до сих пор. Выпустила сборник рассказов "Странички жизни", подготовила сборник "Ничтожные мира сего", написала первую половину романа "Счастье", печатавшегося в "Неделе". Сотрудничала в "Русских Ведомостях", "Русской Мысли", "Артисте". Участвовала в бесконечном количестве благотворительных концертов, студенческих и др., работала в воскресной читальне за Басманной и дежурила в яслях для детей рабочих.

   Этого, кажется, было одного достаточно, чтобы заполнить жизнь, но сил и энергии был непочатый угол, и времени на все хватало. Когда нам нужно было серьезно поработать и мы хотели укрыться от посетителей, мы менялись: я уходила писать в комнаты Лидии, она -- учить роли в мою. Тогда каждая могла безжалостно отсылать гостей другой, и являлась возможность заниматься. Когда я возвращалась после такого отсутствия к себе, я всегда находила на своем столе или свежие цветы, или нежную записочку в благодарность за приют: мы были очень молоды, очень восторженны и немножко сентиментальны...

   Дружба наша особенно не давала покоя моему бывшему жениху. Мне-то казалось, когда я окончательно разошлась с ним, что это и будет конец. Но много неприятного еще суждено было испытать мне из-за него. Он в Москве так и остался, не вернулся в Киев. Благодаря бойкому перу и необыкновенно легкой рифме он успел стать журналистом и сразу выдвинуться. Сотрудничал в наиболее распространенных бульварного типа газетах в Москве и пользовался, чтобы бог знает что писать обо мне и о моих друзьях. Особенно легко было делать это относительно Лидии, что меня удручало страшно, так как я понимала, что он преследует ее исключительно мне назло. Он в прозе и стихах писал всякие глупости, целый роман под названием "Вечный праздник", где под прозрачными фамилиями, не щадя черных красок, были выведены все мы, например, я называлась "Стружкина-Галилей", не надо было отличаться умом, чтобы понять, кого он подразумевает, и так всех остальных. Немало огорчения доставил мне в свое время этот способ мести, и успокоился он только тогда, когда через несколько лет наконец влюбился и женился. Тогда не только закончились его преследования, но я стала время от времени получать от него лирические стихи с реминисценциями и сожалениями. Но до этого счастливого времени много крови он испортил мне.

   Эта шумная, перегруженная работой, делом, волнениями и развлечениями жизнь иногда становилась невмоготу: мы срывались и уезжали куда-нибудь на два-три дня, например, к Сергию-Троице, причем Гольцев укоризненно качал головой и говорил мне:

   -- Мало вам живых людей -- угодников смущать поехали!

   Я же с особенным удовольствием ездила в небольшое имение Чеховых Мелихово -- по Курской дороге. С Чеховым я познакомилась совсем не в плоскости "известного писателя", а скорее "друга Лики" или "брата Муси", и потому сразу подошла к нему просто и доверчиво. И поездки в Мелихово были моим лучшим отдыхом от московской жизни.

А.П.Чехов

   Когда Антон Павлович наезжал в Москву, он останавливался всегда в "Большой Московской" гостинице напротив Иверской, где у него был свой излюбленный номер, и давал знать о своем приезде. С быстротой беспроволочного телеграфа разносилась весть: "Антон Павлович приехал", и дорогого гостя начинали чествовать. Чествовали его так усиленно, что он сам себя прозвал "Авеланом" -- это был морской министр, которого ввиду франко-русских симпатий беспрерывно чествовали то в России, то во Франции. И вот, когда приезжал "Авелан", начинались так называемые "общие плавания".

   Вот передо мною голубая записочка, написанная его тонким, насмешливым почерком:

   "...Наконец волны выбросили безумца на берег..." (несколько строк многоточий). "И простирал руки к двум белым чайкам..."

   Это не отрывок из таинственного романа, это просто записочка, означавшая, что приехал А.П. и хочет нас видеть.

   С нами у него были своеобразные отношения. Ко мне он относился хорошо, просто хвалил мои вещицы, любил мои стихи и звал меня Таней.

   К Лидии чувство у него было двойственное. Она ему то нравилась, то не нравилась и, безусловно, интересовала его как женщина. Он ее первый рекомендовал Суворину, в театр которого она впоследствии перешла. У них шел своего рода легкий флирт. Между прочим, я помню, она тогда играла какую-то индусскую драму "Васантасена", в которой героиня, с голубыми цветами лотоса за ушами, становится на колени перед своим избранником и говорит ему: "Единственный, непостижимый, дивный..." И когда А.П. приезжал и входил в синюю гостиную, Лидия принимала позу индусской героини, кидалась на колени и, протягивая к нему тонкие руки, восклицала: "Единственный, непостижимый, дивный..." Отголосок этого я нашла в "Чайке", в том месте, где Аркадина становится перед Тригориным на колени и называет его "единственным, великим", что-то в этом роде.

50
{"b":"211291","o":1}