Вольность какая-то в природе и чистота — это и есть Днепрогэс. Даже птицы его любят. Ласточки в плотине, у шлюза, в недоступных местах под выступами бетона вылепили себе гнезда, целые гроздья, целые колонии гнезд. А этой весной все кукушка куковала. Не в вербах, не где-то в садах, как другие, а на самой плотине, на высоком кране куковала, понравилось ей в его железных ветвях. Неутомимая, много лет накуковала Днепрогэсу. Что ж, выходит, соврала кукушка? Вон какое горе лихое теперь нас постигло! На территории Днепрогэса свищут пули, смертью звякают о бетон. Где же наши самолеты, где наша броня?
Во второй половине дня раненых стало прибывать из поселка еще больше.
Вот двое ведут под руки третьего, почти волочатся его сапоги по асфальту, такой, видать, тяжелый. Каска сползла ему низко на глаза, изо рта — кровь.
— Сюда, сюда его, — командует Поля, проводя их через открытые ворота на территорию, где сады, где тень. В саду недавно скошено сено, оно лежит еще рядками, сушится. Раненого кладут на сено под яблоней, в холодке. Весь в крови: и грудь и живот. Кое-как перевязан какой-то простыней, она набухла кровью и стала красной, как материя, которой накрывают столы на собраниях.
— Снимите каску, — просит раненый. Ремешок каски, видно, сдавливает ему горло.
Сняли.
Те, что привели — один будто подслеповатый, заросший рыжей щетиной, а другой тоже в щетине, но черной, цыганской, — скорбно стоят над товарищем.
Раненый спрашивает слабым голосом:
— Что это пахнет? Сено?
Ему небось странно, что на Днепрогэсе пахнет сеном.
Не только сеном, но еще и яблоками спелыми. Под деревом, где его положили, скошен бурьян и множество упавших яблок на стерне. Возле плеча раненого одно — блестящее, краснобокое, накололось на стернину, запенилось соком. Пахучие, теплые, нагретые солнцем яблоки, они наполняют воздух ароматом, и раненый, наверное, особенно чувствует это после гари и пороха.
— Пить… — тяжело хрипит он.
Поля бросилась к проходной, там у нее еще есть вода, но один из тех, кто привел раненого, худощавый и черный, похожий на осетина, остановил ее:
— Не нужно, тетя Поля. Ему нельзя.
Он назвал ее «тетя Поля»… Она удивленно посмотрела на него.
— Кто же ты? Откуда знаешь меня?
— Колосовского помните? Я его сын.
— Неужели это ты… как же тебя… Богдан? Ни за что бы не узнала.
— А вас я сразу узнал. Вы все такая же.
Сын Колосовского. Да, это он. И сухим блеском карих глаз, и продолговатым лицом, и всей врожденной военной осанкой он и впрямь напоминает отца. Когда тот, бравый, усатый Колосовский, проводил, бывало, учения со своим днепрогэсовским полком, помнится, возле красноармейцев вертелся смуглявый мальчонка, сын командира, который так и рос возле полка. Давно ли пацаненком бегал, а теперь стоит перед нею высокий юноша, заросший, до черноты прокопченный на солнце. Гимнастерка вылиняла, весь в пыли, в крови, а рука с крепким волосатым запястьем держит тяжелый автомат — наш уже, такой покамест редко у кого увидишь.
Прежде чем уйти, молодой Колосовский наклонился над раненым, а когда поднялся, глаза его блестели от слез.
— Вы уж тут присмотрите за ним, тетя Поля… Самого лучшего друга вам оставляем.
Не успела она и расспросить Колосовского, что там, и поселке, как он уже был с товарищем у проходной, а дальше бегом помчались, стуча сапогами, через улицу, к задымленным пороховой гарью садам.
— Пить, пить, — опять хрипит раненый и ворочает головой так, будто его все еще душит ремешок каски, хотя каска лежит в стороне, на солнцепеке.
— Нельзя тебе пить, голубок…
— Все уже можно, — стонет он тяжко. — Огнем все горит во мне…
Богатырского здоровья, видно, хлопец. Кровь хлещет из него, как из вола, жизнь вытекает, а он живет. Внутри у него все искромсано, грудь разорвана, а сердце могучее бьется, не хочет умирать. Хрипит, хватает ртом воздух. Помутневший взор блуждает где-то вверху, где над садами вздымается к небу железо, где звонко цокают пули и белыми брызгами черепков осыпаются вдребезги разбитые чашечки изоляторов.
Рука раненого, пошарив, вытащила из окровавленных лохмотьев какую-то закрутку, черный желудь.
— Возьмите вот…
Поля догадалась: это и есть медальон смерти — она слыхала про них; неумело открутила, извлекла крохотную полоску бумаги: «Степура Андрей Минович…»
Она не дочитала. Ее уже настойчиво звал к себе из проходной звонок телефона.
— Ты что, оглохла там? — услышала в трубке голос дежурного инженера. — Немедленно сюда!
— А документация?
— К чертям твою документацию!
— А раненых?
— Направляй к нам.
— К плотине?
— Да ты что там, ничего не видишь? Немец уже по плотине мины кладет… Через потерну будем отступать. Скорее, ждать не будем!
Она слыхала, как инженер бросил трубку.
— Вот те раз… Враг уже минами бьет по Днепрогэсу, пост приказано оставить.
Кажется, только теперь поняла Поля всю опасность. Пули бьют по окнам, раскалывают черепицу на крышах… Скорее схватить узел и бежать! Узел ее в углу. Утром прихватила с собой на работу, чтобы все было под рукой, если придется сниматься в эвакуацию. А как же с этими бумагами, кучами незаполненных пропусков? И шкафы в кабинете набиты бумагами, которые начальство называло солидным словом «документация», — куда все это деть?
Нет, этого она не могла так оставить.
Схватила свой узел — огромный тюфяк со всякими домашними вещами, вытряхнула из него все, даже нарядное одеяло из разноцветных лоскутов, которое сама сшила, — никакие тряпки теперь не дороги. Вместо них торопливо стала запихивать в чехол от перины папки, книжки ордеров, охапки бумаг… Никогда не думала, что бумага такая тяжелая, — еле подняла эту перину-канцелярию, а чернильницу, чтобы тем не досталась, смахнула рукой со стола, аж брызги заляпали стену.
В саду раненых уже не было, только Степура Андрей Минович, как и раньше, лежал на прежнем месте, подплывши кровью.
— Что же, голубок, мне делать с тобой? — шагнула она к нему. — Как тебя заберу?
И вдруг отпрянула. Он лежал перед нею успокоенный, бездыханный. Глаза прикрыты, запекшиеся губы уже не просят воды.
Сердце у Поли сжалось: почему она его не напоила водой днепровской хоть напоследок? Кто же похоронит тебя здесь, голубок? Сады наши запорожские будут тебе шелестеть, Днепр будет шуметь, Днепрогэс будет тебе памятником!
44
От поселка приближалась стрельба, надвигался какой-то грохот, и через минуту в садах блеснул маслянистым боком танк. Ломая деревья, он продирался в направлении открытой подстанции, подминал под себя клумбы, цветущие розы, оборванные провода.
Запыхавшаяся, сгорбленная под тяжестью перины, Поля бежала вниз, к потерне, и ей уже ничто не было страшно, не кланялась под пулями, защищенная от них лишь бурдюками надвое разделенной перины, которая все сползала ей на голову и словно бы сама подталкивала вниз по крутому склону. Пули бьют, лязгают — свинцовый град стучит по изоляторам, по железу мачт.
Внизу, у входа в потерну, собрались все, кого тут настигла беда: инженер, монтеры, раненые бойцы.
Когда Поля, задыхающаяся, растрепанная, остановилась возле них и сбросила свою ношу, все ахнули, глянув на ее перину: истерзана пулями в клочья, бумаги из дыр вылезают.
Иван Артемович нахмурился.
— На кой черт тащила еще эту канцелярию?
— Не оставлять же им, — сказала Поля и обернулась туда, откуда прибежала.
Там, на огромной территории их Днепрогэса, разгуливали вражеские танки, ломали сады, распахивали гусеницами клумбы. Сюда, вниз, пули не долетают. Зато плотину враг обстреливает все сильнее, кладет мины точно по ней, хотя там — ни одной живой души. По плотине для людей уже нет хода. И на Левый берег они будут пробираться через потерну.
Когда, собираясь в путь, Поля снова взялась за свою перину, к ней подошел в окровавленной гимнастерке знакомый лейтенант из спецчасти. Наклонившись над периной, он порылся в ней, потом достал из кармана спички, чиркнул, и через минуту всю Полину документацию, вытряхнутую на землю, охватило жаркое пламя.