— Докладываю, — взял под козырек вахмистр. — Убитых нет. Тяжелораненых нет. У врага в потерях тоже только раненые. Рубились, гады, отменно.
— С коней, — приказал я казакам. — Передышка после боя полчаса. Огонь не разводить.
Я сам слез с седла, с удовольствием прошелся пару шагов. Мне даже распоряжаться не пришлось. Витютиева подвели ко мне сразу же. Он едва держался на ногах от усталости. С обеих сторон его подпирали Осьмаков и молодой казак с неглубокой раной на лице.
— Садитесь, — велел я, устраиваясь прямо на теплой земле. — Докладывай, Витютиев.
— Не врал курд, вашбродь, — выпалил казак. Голос его был хриплым, как будто в горло набилась пыль. — Никак не меньше тыщи у врага сабель. И Хади тоже там. Сам его видел. И еще видел стволы пулеметов. Они из тюков торчат. Странные стволы. Ни на что не похожи. Ни на «максимы». Ни на люськи английские. Ни на шестистволки американские.
— И все на наш редут, — невесело усмехнулся я. — Спасибо тебе, Витютиев. Ты подтвердил мои опасения. Теперь отдыхай, казак. Заслужил.
Поднявшись на ноги, я стянул с конской спины кошму и растянулся на ней. Казаки поступали точно так же. Все были рады покинуть ненадолго седла и вытянуть уставшие ноги. Однако они-то еще не знали, какую гонку собираюсь я устроить с завтрашнего утра. Потому что мы сильно потрепали убыхов. Они какое-то время будут приходить в себя. Конечно, вряд ли дольше чем мои казаки — народ-то крепкий, сразу видно. Но надо все-таки попытаться сбросить их слежку. А для этого придется отряду проделать долгий переход. Несколько суток не вылезать из седел.
Я лежал и глядел на небо, отлично понимая, что это мой отдых перед рывком. И я вполне могу не делать этого. Не приказывать казакам гнать лошадей день и ночь. Однако я должен был попытаться отвязаться от слежки. Потому что, сколько бы ни ждало нас казаков на руднике у Месджеде-Солейман нам все равно не отбиться от армии в тысячу сабель. Да еще и подкрепленной пулеметами неизвестной Витютиеву системы.
Безумная скачка по просторам Левантийского султаната началась на следующее утро. Я сообщил о том, что с завтрашнего дня мы едем без остановок сразу, как закончилась передышка после схватки с убыхами.
— Надо бы прямо сейчас взять с места в карьер, — сказал я, глядя на казаков, — но я не хочу терять никого.
Я не стал тогда прямо указывать на выбившегося из себя Витютиева и его спотыкающегося коня. Это уязвило бы гордого казака. Однако все отлично поняли, что я имею в виду.
Весь тот день все мы спешились и до самого заката вели коней в поводу. Сделать это подсказал мне бывалый вахмистр Дядько.
— Отдохнуть им дать надо, — сказал он. — А то ведь с завтрева гнать станем, как угорелые. Вот и надо бы дать коням передышку.
Спорить с этим простым, но вполне понятным доводом было глупо.
Ночь я проспал удивительно крепко. Не мешали ни жара, ни тяжкий дух, исходящий от давно не мытой кошмы и конской попоны. Даже возня вечно устраивающегося полночи поудобнее Штейнемана в этот раз мне не помешала.
А с утра мы сели в седла и пустили коней с места в карьер. Диким галопом мчался наш отряд по Леванту. За быстрыми казачьими лошадьми едва поспевали верблюды. Но вскоре и они взяли быстрый темп, с ложной неторопливой размеренностью хлопая ногами по степи. Нас постоянно сопровождало пыльное облако. И тем, кто отставал, приходилось глотать ее постоянно. Потому казаки то и дело горячили коней нагайками, стараясь вырваться в голову отряда. Лишь бы только не оказаться в проклятом пыльном облаке. Из него, кстати, почти не выбирался один только Штейнеман.
Несчастный губернский секретарь за время нашего путешествия так и не выучился хорошо держаться в седле. Его навык в этом непростом деле можно было назвать сносным. Да и то с очень большой натяжкой. Наверное, от нашей бешеной гонки наперегонки с убыхами больше всего страдал именно Штейнеман. Однако губернский секретарь крепился как мог, стараясь не показывать свою слабость. Вот только слишком уж заметно было, как он вытягивает уставшие ноги, стоит ему только слезть с коня.
Мы гнали коней, покуда они не начинали спотыкаться. После этого спешивались и вели их в поводу до самого заката. После захода солнца давали себе и лошадям передышку всего в пару часов. И снова в седло. Снова сумасшедшая скачка.
Несколько раз казалось, что мы оторвались-таки от убыхов. Но после этого неизменно кто-то из казаков видел их весьма приметные черкески и сменившие мохнатые шапки тюрбаны.
— Так мы коней скоро загоним, вашбродь, — на одной из коротких стоянок сказал мне Дядько. — Еще день-два в таком темпе — и амба придет. Да и казаки устали уж больно. Тут ведь уже не Туретчина. Тут ровно в пещи огненной. И в ней будто отроки. Только вот архангел над нами крыльев-то не распростер пока. Кони в песке спотыкаются. Вязнут копытами. Тут только верблюдам раздолье.
Скрепя сердце я вынужден был для себя решить, что затея со скачкой не оправдала себя. Оторваться от убыхов нам не удалось. А потому я объявил привал на целую ночь.
— Да вы не печальтесь, вашбродь, — успокаивал меня у костра Дядько. — Не вышло ничего со скачкой-то, но с кем не бывает. Всяк человек на то и человек, чтобы ошибаться. Как говорили древние мудрецы, кто не ошибается, тот и не живет вовсе.
— Вы откуда про древних мудрецов знаете, вахмистр? — усмехнулся я, хотя мне было в тот момент совсем невесело. Просто хотелось отвлечь себя от горестных дум разговором.
— Да учитель закона Божьего у нас был хороший, — с радостью принялся рассказывать мне Дядько. — Сразу после семинарии отец Фома к нам и попал. Сам-то он нашего сословья был, казацкого, да только здоровьем не вышел. Слаб оказался. Вот его в попы и определили учиться. А после учения обратно вернули — детишек учить закону Божьему. Вот он-то, отец Фома, нас не только Писание заучивать заставлял, но и рассказывал много всего. И страсть как любил мудрецов древних цитировать. Что наших, что чужих. Греков особенно. Говаривал, что в древности седой это были ученые мужи, а нынче выродились под турком в торгашей и контрабандистов.
Я невольно улыбнулся уже вполне естественно, слушая рассуждения о древних мужах. Хотя бы в пересказе с чужих слов. Откинувшись на кошму и забросив руки за голову, пожилой вахмистр Дядько предавался воспоминаниям о детстве и юности. Рассказывал всякие истории из своей лихой казачьей жизни. О драках, особенно жестоких на донском льду или на мельнице. О гулянках с девками. О первых годах службы.
Когда же дошло до войны с турками, Дядько резко прервал себя. Наверное, не хотелось ему вспоминать о ней. Да оно и понятно. Это только глупец или кровавый маньяк жаждет войны, чтобы сыскать пустой славы или просто убивать. Любой разумный человек, пройдя через горнило жестоких боев, поймет, как мало на самом деле стоят ордена, медали и слава, по сравнению с тем, что творится на войне.
Хотя все это рассуждения человека сугубо штатского, каким я, в сущности, был, несмотря на чин штаб-ротмистра. Я ведь не видел тогда настоящей войны, правда, в душе считал, что уже могу о ней судить по тем нескольким схваткам, в которых мне пришлось принять участие. Не был знаком я и с офицерами, служившими не за страх, а на совесть. Теми, кто любил воевать. По-настоящему любили. И жили полной жизнью только на полях сражений. Их нельзя назвать маньяками, хотя и что-то безумное жило в глубине глаз каждого — и зеленого прапорщика, и бывалого полковника, и седоусого генерала. Они не любили посылать солдат на смерть. Особенно на верную гибель. Но им часто приходилось делать это, чтобы спасти другие части. Вывести их из-под огня. И на глазах генерала от инфантерии Радонежского, знакомого мне еще по Таврии, я в такой момент однажды увидел слезы.
Но тогда, весной, лежа на теплой кошме, я размышлял еще, как штатский человек. Всей душой осуждая войну во всех ее кошмарных для меня проявлениях.
Замолчавший Дядько завернулся в свою бурку и вскоре уснул. Я же в тот раз долго крутился с боку на бок, размышляя как раз о войне и всей ее подлости. Интересно, подумалось мне уже почти перед тем, как сон вступил-таки в свои права, а Штейнеман тоже о чем-то думает напряженно. Раз вертится постоянно и никак не может устроиться. С этой веселой мыслью и я уснул наконец.