Завтра никогда не бывает новым днем — мы всегда ухитряемся как-то его заложить. Или его кто-то закладывает для нас — войска продефилируют в боевом порядке в три часа утра. Сегодня — тут Тони, подогнув колени, скользнул в теплую воду; почему не все ванны делают длиной в шесть футов? — да, сегодня я прозаложил свой завтрак Гарольду и Уолтеру.
А мне не хочется видеть ни Гарольда, ни Уолтера.
Я заранее знаю, что они будут говорить, — они уже столько раз это говорили. Они будут уговаривать меня жить, как подобает мужчине, а не разыгрывать из себя дурака; будут намекать на очевидный факт, что наша семейная жизнь с Маргарит только видимость этого священного брака. Я буду пытаться втереть им очки и, конечно, ничего не скажу о Маргарит. А зачем это нужно? Ведь мы проводим вместе почти шесть месяцев в году. Почему я не постарался увильнуть от этого свидания? Да потому, что я знаю: через две недели уеду с Уотертоном в Тунис, и мне безразлично, как я протяну здесь эти дни своего изгнания.
До него долетел глухой стук захлопнувшейся входной двери. Куда это она отправилась в такую рань, или, быть может, совсем не так уж рано? Могла бы по крайней мере сказать аи revoir [135] через замочную скважину.
Тони вылез из ванны и пошел одеваться в комнату, служившую ему спальней и кабинетом. На сегодня ванные размышления окончены. На столе лежало несколько только что распечатанных писем. Он взял одно из них и стал читать.
«Дорогой Тони, помните ли вы Эвелин? Мы виделись с вами давно-давно, в Вайн-Хаузе, когда вы были еще совсем мальчиком, так что не удивительно, если вы и забыли меня.
Смерть вашей матери была для меня большим горем. Она была такая милая женщина и так хорошо ко мне относилась.
— Дня через два я возвращаюсь в Индию. Мой муж служит там в гражданском ведомстве, а я приезжала в Англию устроить мальчиков — у меня двое чудесных мальчишек, Тони! Нужно было определить их в школу, а потом кое-что купить.
Я часто думала о том, как сложилась ваша жизнь, и недавно узнала, что вы женаты. Вы, наверное, теперь совсем взрослый, а я всегда думаю о вас как о странном, пылком мальчике, которого когда-то знала, И вот я решила повидаться с вами до отъезда. Мне только что удалось узнать ваш адрес — я, конечно, не догадалась посмотреть в телефонной книге. Не хотите ли вы и ваша жена пообедать со мной завтра в половине восьмого? Я буду очень рада, если вы придете.
Дайте мне знать.
Как странно будет снова увидеться с вами! Искренне ваша
Эвелин.
Р. S. Забыла сказать, что я остановилась в Резиденси-отеле».
Письмо было написано на листке, вырванном из простого блокнота, и числа на нем не было. Какая-то путаная и бессвязная записка; и совершенно безличная. Она чуть было не забыла дать ему свой адрес и не назвала своей новой фамилии. Как он будет искать ее? И что значит это «завтра»? Завтра — на другой день после того, как она писала, или после того, как он получит письмо. Очевидно, она не слишком пунктуальна и аккуратна.
Он стоял с письмом в руке и думал, как же ему связаться с ней. Забытая Эвелин! Рассудок его мог забыть ее, но не кровь. В сыром февральском воздухе он видел золотистый свет, проникавший сквозь желтые шторы в коридоре затихшего дома, и тело его чувствовало сладостное блаженство ее прикосновения. Восемнадцать лет прошло, а кровь по-прежнему горит воспоминанием о ней. А она уже мать двух подрастающих сыновей, и, боже мой, ей уже, наверное, сорок? Разумно ли будет увидеться с ней и, быть может, утратить нечто прекрасное, что все время жило в нем и придавало его жизни какую-то прелесть? Что общего между мужчиной и женщиной, которыми они теперь стали, и теми мальчиком и девочкой?
Что за глупое любопытство — это желание снова увидеться с ним! Если она, как и он, испытала этот золотой экстаз прикосновения, тогда, конечно, самое разумное хранить воспоминание, как нежный тонкий аромат, а не рисковать утратить его навсегда! Он почувствовал, как вся кровь бросилась ему в лицо при мысли, что, может быть, воспоминания безотчетно влекут ее тело к нему, что, может быть, она даже представила себе, — осознанно или безотчетно, — что они могут завершить в зрелом возрасте то ощущение красоты, которое им открылось в юности. Он изо всех сил старался отогнать эту мысль — какой абсурд, какое фатовство, сущее самодовольство хорохорящегося самца, которое он всегда так презирал.
И это все бы испортило. Самое лучшее не отвечать совсем — она сама дала ему прекрасный предлог, не подписав письмо своей фамилией.
Он поймал себя на том, что смотрит на часы и соображает, есть ли у него еще время зайти в Резиденси-отель до встречи с Гарольдом и Уолтером.
В конце концов почему не пойти? Она его единственная оставшаяся в живых родственница, к которой он сохранил какое-то чувство, и мысль о том, что они могли бы… Смешно и глупо! У нее, разумеется, и в мыслях нет ничего подобного. Впрочем, лучше все-таки не брать с собой Маргарит. С ее необычайной подозрительностью она тотчас заподозрит что-нибудь и, пожалуй, наговорит Эвелин дерзостей. Нет, лучше уж вовсе не видеться или повидаться с ней наедине, спокойно пообедать вдвоем и распроститься. Наверно, они никогда больше не встретятся.
Тони поспешно добрался по каким-то грязным улицам до ближайшей станции подземки, взял билет и вошел в роскошный лифт, — резные решетки работы какого-нибудь Донателло [136] из Мидлсборо, картины мастеров Школы иллюстрированной рекламы, паркетный пол фирмы «Долой искусство». Когда он входил в лифт, кто-то сунул ему в руку листок с объявлениями, который он машинально взял и продолжал держать, разглядывая рекламу на опускавшихся вниз стенах. Как странно, что после стольких лет он ни разу не пользовался патентованным экстрактом Боврил, не растил крепышей младенцев, не вступил в строительное товарищество «Аббэй-Вуд» и обзавелся обстановкой не по прейскуранту Дрэджа.
Платформа станции напомнила ему пустые прилавки выложенной кафельными плитками образцовой молочной, если взглянуть на витрину после закрытия магазина или в воскресенье. Пока он рылся в памяти, соображая, что сходство происходит от роднившей их скуки и лишенной покоя пустоты, поезд с грохотом вылетел из туннеля и, дрогнув, остановился. «Пуффиист!»— сказал поезд, и несколько голосов пропели:
«Лен-Кестер гейт! Лен-Кестер гейт!» Тони вошел в вагон для курящих, а пение перешло в жалобную молитву: «Пра-хадите внутрь ваго-на пжа-луста».
Так умилительно! Тони сел на ближайшее свободное место и стал просматривать плакатик, великодушно навязанный ему наверху. Это был иллюстрированный проспект под названием «Средиземноморские круизы» с изображением пирамид, какими они никогда не были, Афин, какими они ни в коем случае не должны быть, и Венеции, какой она никак не могла быть, — вся романтика, пышных возможностей «что-бы-этотакое-могло-быть».
Страстное желание бежать — но куда и зачем?
Человек индустриального мира, будь то паразит или производитель, тоскует, словно житель Швейцарии в изгнании, вдали от своих гор. Музыка лондонского уличного движения — это chant des vaches [137] из страны, которой не существует. Человек не находит покоя ни в городах, ни вне их — даже крестьяне толпами стремятся в Америку. О, только бы стать чем-нибудь другим, быть где-нибудь в другом месте. Fuirl Id-bas fuirl [138]. Не франкенштейнствуй мне о Франкенштейнах [139]; они любят свои машины. Машина не думает, не чувствует, машина не знает осложнений, заботы о завтрашнем дне. Она делает вещи. Она делает горы коробок для сардин до самой луны, стальные фермы до Юпитера, чулки из искусственного шелка до Альдебарана. Мы богатеем, вы богатеете, они богатеют.