— По-моему, это прекрасный отдых.
— Только не для меня. Да и не для тебя, уверен.
Нет, отец, я просто не в состоянии жить у них. Но, знаешь, — Тони вдруг осенило, — вот что я сделаю. Я поселюсь в одном из маленьких коттеджей в Корфе, а когда захочется, буду приезжать к ним на велосипеде.
— Это, пожалуй, покажется странным и как-то нетактично получится.
— Ну, тут уж я ничего не могу поделать, все-таки это будет менее бестактно, чем гостить у них, постоянно испытывая чувство стеснения. Я притворяться не умею и в один прекрасный день не сдержусь и скажу им все, что о них думаю.
Генри Кларендон пытался уговорить сына, но Тони остался непоколебим.
В то время наплыв дачников был еще не так велик, — он принял гораздо большие размеры лишь год спустя, и Тони без труда нашел комнату с пансионом у плотника, жившего вдвоем с женой. Тони они оба очень понравились, особенно хозяин, высокий смуглый мужчина, который всю жизнь трудился не покладая рук и презирал всяких социалистов с их социалистическими законопроектами. Иногда по вечерам Тони сидел с ними в кухоньке, и они разговаривали о войне, о сыне плотника, все еще не демобилизованном из экспедиционных войск, орудующих на Востоке, и о всяких новостях. Консервативные взгляды плотника были весьма ограничены и предвзяты, но Тони нравилась его независимость и то, что он никогда не слышал от него никакого ворчания и жалоб на то, как трудно приходится рабочему человеку, — он вдоволь наслушался всего этого в армии от своих товарищей однополчан. Ему казалось, что этот плотник принадлежал к той же породе, что и старый Скроп, — породе, обреченной на вымирание, — массовое, стандартное производство скоро вытеснит с рынка и его самого и его кустарное ремесло. А жаль! Уже и сейчас плотник с трудом сводил концы с концами и не представлял себе, что же будет дальше. Он работал, не щадя себя, жил скромно, готов был и впредь так же трудиться и не мог понять, почему его заработок из года в год падает. Он винил в этом политику и агитаторов, не понимая, что его судьба является результатом сдвига громадных экономических сил, совершенно не зависящих от политики, и что ненавистные ему агитаторы — это нередко те самые люди, которые стремятся обуздать эти силы и направить их к более гуманным целям. Объяснять ему все это было бесполезно, и Тони не оставалось ничего другого, как сочувственно слушать и жалеть его.
Тони жил очень тихо, но не был подавлен, он много гулял и читал и иногда ездил на велосипеде в Стадленд, оставаясь там на полдня. Случалось, на него нападала беспричинная тоска, и он часами сидел, задумавшись, среди беловато-серых развалин громадного замка. Временами его охватывало острое нервное беспокойство, и тогда он срывался с места так стремительно, точно убегал от самого себя, и часами шагал, не останавливаясь, пока не выбивался из сил. Но спал он хорошо, и в течение этих двух недель его по ночам ни разу не мучили страшные кошмары, заставлявшие прежде бояться даже самого сна. В более спокойные минуты он часто думал о Кэти и Маргарит и о странном переплетении обстоятельств, приведшем его к этому неопределенному метанию между двумя женщинами, из которых одна стала теперь уже почти мечтой, а другая — увы! — слишком близкой. Он чувствовал себя в положении буриданова осла, умиравшего с голоду между двумя охапками сена.
Это была своего рода дилемма, со стороны казавшаяся чрезвычайно простой, но для человека, которому необходимо решать ее, сложная, как мироздание.
Здравый смысл говорил: «Выбери ту, которая тебе нужна, и иди за ней». Вот именно, которая ему нужна. И если это почти наверняка Кэти, то как, черт возьми, может он «идти за ней» без паспорта? Уже не говоря о прочих препятствиях, — о том, что он рассердит отца и рискует лишиться наследства. Не то чтобы он не был готов поставить все на карту, но все это усложняло положение. Ему как-то пришло в голову, что по традиции, установленной романистами викторианской эпохи, весь этот конфликт был бы разрешен чрезвычайно просто и быстро. Кэти оказалась бы развратной иностранной авантюристкой, завлекшей в свои сети неопытного молодого англичанина, и была бы благополучно предоставлена своей собственной жалкой судьбе, а он загладил бы свою вину перед невинной девушкой англичанкой, скоропалительно вступив с ней в брак. Единственное затруднение заключалось в том, что все эти предпосылки к развязке в викторианском духе были совершенно неприемлемы для Тони. Так что пользы от этой идеи все равно не было никакой.
Одно несомненно, и от этого он никуда не мог уйти, — то, что его отношения с Маргарит никогда не были такими, как бы ему хотелось, в них не было чувства полной свободы, полного самозабвения, которое он переживал с Кэти. Маргарит никогда не была ему товарищем, каким была Кэти. В тысяче всевозможных мелочей, вкусов и ощущений, из которых складывается повседневная жизнь, Маргарит и он постоянно расходились. Он вовсе не хотел, чтобы она во всем соглашалась с ним или была его точным отражением. Напротив! Но, когда он и Кэти расходились во мнениях, Тони всегда чувствовал, что она понимает его и считается с его точкой зрения. Ее суждение всегда шло параллельно его собственному, тогда как Маргарит либо вовсе не понимала, что у него может быть какая-то своя точка зрения, либо рассуждала с какой-то слепой предвзятостью. Другими словами, Маргарит жила обычными мелкобуржуазными ценностями, а Кэти — нет. Правда, он заблуждался, считая Маргарит бесчувственной, но инстинкт подсказывал ему, что она пользовалась своим телом, подавляя и пытаясь сломить его волю, а не стремясь обогатить их расцветающее чувство. Как не похоже все это на то, что было с Кэти! С ней он никогда не испытывал amari aliquid [64], никаких подозрений или разочарования. И все-таки он иногда спрашивал себя, вполне ли справедливо это сравнение. Он прожил с Кэти несколько недель в самую счастливую, самую полную пору своей жизни, среди чудесной природы, в солнечном краю, и сквозь зубчатые стены развалин замка перед ним вдруг вспыхивала яркая синева безоблачного неба, вставали рощи земляничных и оливковых деревьев, величественный купол горы и глубокое безмятежное небо, обнимавшее Эа. Маргарит была неразрывно связана с угрюмым одиночеством Лондона, с гнетом и ужасами войны. Он спрашивал себя, не любит ли он свою мечту о Кэти, которая теперь мерещится ему сквозь весь этот мрак военных лет в безбрежной дали счастливого светлого края юности и любви.
Однажды он сидел, как всегда обуреваемый этими мыслями и тысячью им подобных, одинаково мучительных и неразрешимых, охваченный смутной тоской ожидания. Ему казалось, что вся его жизнь превратилась в сплошное ожидание. Все остальное бессмысленно и нереально, как объявления на станциях, которые читаешь, чтобы скоротать время до прихода поезда. Как бы ни изнемогал он от этого мучительного хаоса чувств, он должен ждать, ждать, пока властители мира милостиво соблаговолят разрешить смиренному англичанину отправиться на поиски своей возлюбленной, в которой он по какой-то странной прихоти, изволите ли видеть, нуждается. А пока великие мира лишь разглагольствуют о том, как много они делают для всеобщего счастья. «В нашей маленькой жизни, — прошептал Тени, — на что нам все эти громкие слова?» Он почувствовал, как вся кровь бросилась ему в голову от внезапно охватившей его ярости против всей этой идиотской алчности, тупости и подлости, сжигающих мир, подобно гигантским огнеметам. К черту правительства, парламенты, королей промышленности, первенство в торговле, красные флаги, полосатые флаги, пятнистые флаги — к черту их всех.
На карту поставлена наша национальная честь, Ну и что же — кому какое до нее дело? Вечно одни и те же фразы…
Он засмеялся и закурил трубку, глядя на овец, пощипывающих мягкую траву и, по-видимому, пребывающих в полном неведении о том, что мир полон мясников.
Когда Тони не одолевали эти мучительные мысли, он с наслаждением гулял и впервые за много лет начал снова ощущать неизъяснимую радость от одиночества и красоты природы. Ему нравилась широкая, болотистая, поросшая вереском равнина, расстилавшаяся к северу и востоку от Найн-Барроу-Даун, пучки жестких трав в коричневой болотной воде, белая пушица и кусты мягкой синей генцианы, которую он никогда не видел дико растущей. Он подолгу задерживался в деревнях, особенно в Уэрт-Малтрэверс, которая сохранила отпечаток глубокой первобытной старины, заглядывал в старинную часовню в Сент-Алделмс и особенно любил длинную, поросшую по бокам ежевикой тропинку, пересекавшую Уорбарроу-Даун, откуда открывался бесконечный простор моря и пляжа. Его ледяная апатия начинала понемногу оттаивать от соприкосновения с ласковой красотой этого края, обреченного, как он знал, в более или менее недалеком будущем на эксплуатацию, но сейчас еще сохранявшего свое благородное достоинство; это была земля, на которой прожило не одно поколение людей, сжившихся с ней, земля, не подвергшаяся насилию, не разграбленная.