Весь ужин Уинтерборн просидел молча, беспокойно скатывая шарики из хлеба. С удивлением он понял, что бесконечно далек от всей этой компании и ему совершенно не о чем с ними говорить. Они рассуждали о вещах, ему не очень понятных, и превесело перемывали косточки людям, которых он не знал. Элизабет была в ударе, со всеми болтала, смеялась и имела большой успех. Уинтерборну было неловко: он тут совсем не ко двору, какое-то мрачное привидение, затесавшееся на веселый праздник. Мельком он увидел себя в одном из зеркал и подумал, что просто смешно сидеть в ресторане с таким серьезным и несчастным лицом.
За кофе многие поменялись местами, и двое или трое подошли и заговорили с ним. На соседний стул плюхнулся мистер Апджон, выпятил подбородок и кашлянул:
— Окончательно возвратились в Лондон?
— Нет. Получил две недели отпуска, потом пойду в офицерскую школу.
— И после останетесь в Лондоне?
— Нет. Придется ехать назад, во Францию.
Мистер Апджон с досадой пощелкал языком.
— А я предполагал, что вы покончили с солдатчиной. В этой одежде вы выглядите просто смехотворно.
— Да, но зато она очень практична.
— Я хочу сказать, вот что главное — эта самая война не должна мешать развитию цивилизации.
— Вполне с вами согласен. Я…
— Я хочу сказать, если у вас есть время, зайдите ко мне в студию и посмотрите мои новые картины. Вы все еще сотрудничаете в журналах?
Уинтерборн улыбнулся:
— Нет. Я, видите ли, был порядком занят, и в окопах ведь…
— Я хочу сказать, недурно бы вам написать статью о моем новейшем открытии.
— О супрематизме?
— Да нет же! С этим я давно покончил. До чего вы невежественны, Уинтерборн! Нет, нет. Теперь я создаю конкавизм 300 . Это — величайший вклад в цивилизацию двадцатого века. Я хочу сказать…
Уинтерборн больше не слушал и залпом осушил стакан вина. Почему Эванс не написал ему? Вероятно, не выжил после того отравления газом. Он знаком подозвал официанта:
— Принесите еще бутылку вина.
— Сию минуту, сэр.
— Джордж! — услышал он предостерегающий и немного укоризненный голос Элизабет. — Не пей лишнего!
Он не ответил и мрачно уставился на свой кофе. Черт с ней. Черт с ним — с Апджоном. Черт с ними со всеми. Опрокинул еще стаканчик и ощутил, что пьянеет: тихонько кружится голова, и веселей, легче становится на душе — приходит спасительное забвение. К черту их всех.
Мистеру Апджону надоело просвещать кретина, у которого даже не хватало ума его слушать, и он незаметно исчез. Немного погодя его место занял мистер Уолдо Тобб.
— Ну-с, дорогой Уинтерборн, рад вас видеть. Выглядите вы превосходно. В армии вы просто расцвели. И я слышал от миссис Уинтерборн, что вас наконец произвели в офицеры. Поздравляю, лучше поздно, чем никогда.
— Благодарю вас. Но, знаете ли, может быть, меня еще и не произведут. Мне еще надо окончить офицерскую школу.
— О, это вам будет очень, очень на пользу.
— Надеюсь.
— А чем вы во Франции заполняете свой досуг — все так же читаете, занимаетесь живописью?
Уинтерборн сухо, коротко засмеялся:
— Нет, чаще всего завалюсь где-нибудь и сплю.
— Грустно это слышать. Но, знаете, — да простится мне такая смелость, — у меня никогда не было уверенности, что Искусство — истинное ваше призвание. У меня всегда было такое ощущение, что вам больше подходит жизнь на свежем воздухе. Разумеется, сейчас вы делаете прекрасное дело, прекрасное. Империя нуждается в каждом из нас. А когда вы возвратитесь с победой, — надеюсь, вы вернетесь целый и невредимый, — отчего бы вам не попытать счастья в одной из наших колоний, в Австралии или в Канаде? Там перед каждым открываются огромные возможности.
Уинтерборн опять засмеялся.
— Подождите, пока я вернусь, тогда видно будет. Выпьете вина?
— Нет, бла-а-дарю вас, нет. А что это за красная ленточка у вас на рукаве? Оспу прививали?
— Нет. Я ротный вестовой.
— Вестовой? Это который бегает? Надеюсь, вы не от противника бегаете?
И мистер Тобб беззвучно засмеялся и одобрительно покивал головой, очень довольный собственным остроумием.
— Что ж, и так могло бы случиться, знать бы только, куда бежать, — без улыбки сказал Уинтерборн.
— О, но ведь наши солдаты такие молодцы, такие молодцы, вы же знаете, не то что немцы. Вы, наверно, уже убедились, что немцы народ малодушный? Знаете, их приходится приковывать к пулеметам цепью.
— Ничего такого не замечал. Надо сказать, дерутся они с поразительным мужеством и упорством. Вам не кажется, что предполагать обратное не очень-то лестно для наших солдат? Нам ведь пока не удалось толком потеснить немцев.
— Помилуйте, нельзя же так односторонне смотреть на вещи, вы за деревьями леса не видите. В этой войне огромная роль принадлежит флоту. Флоту — и, кроме того, великолепной организации тыла, о которой вы, конечно, знать не можете.
— Да, конечно, и все-таки…
Мистер Тобб поднялся.
— Счастлив был вас повидать, дорогой мой Уинтерборн. Очень вам признателен за интереснейшие сведения о фронте. Весьма ободряющие сведения. Весьма ободряющие.
Уинтерборну хотелось уйти, он сделал знак жене, но она словно и не заметила, поглощенная оживленным разговором с Реджи Бернсайдом. Уинтерборн выпил еще вина и вытянул ноги. Тяжелые, подбитые гвоздями солдатские башмаки уперлись в ноги человека, сидевшего напротив.
— Виноват. Надеюсь, я вас не ушиб? Прошу простить мою неловкость.
— Ничего, ничего, пустяки, — сказал тот, морщась от боли и досады и потирая лодыжку. Элизабет сдвинула брови и потянулась через стол за бутылкой. Уинтерборн перехватил бутылку, налил себе еще стакан и лишь тогда отдал бутылку. Элизабет явно была рассержена его неучтивостью. А он, опьянев, чувствовал себя совсем недурно и плевать хотел на всех.
Когда они в такси возвращались домой, она кротко, но с достоинством попеняла ему: не следовало так много пить.
— Не забывай, милый, теперь ты уже не среди неотесанной солдатни. И прости, что я об этом говорю, но у тебя ужасно грязные руки и ногти, ты, наверно, забыл их вымыть. И вел себя не слишком вежливо.
Он не отвечал, рассеянно глядел в окно. Элизабет вздохнула и слегка пожала плечами. Эту ночь они спали врозь.
Наутро за завтраком они были молчаливы и заняты каждый своими мыслями. Внезапно Джордж очнулся от задумчивости:
— Слушай, а как Фанни? Она что, уехала?
— Нет, кажется, она в Лондоне.
— А почему же она вчера с нами не ужинала?
— Я ее не приглашала.
— Как так не приглашала?! Почему?!
Вопрос, видно, был неприятен Элизабет, но она попробовала небрежно от него отмахнуться:
— Мы с Фанни теперь почти не встречаемся. Ты же знаешь, она всегда нарасхват.
— А все-таки почему вы не встречаетесь? — бестактно допытывался Уинтерборн. — Что-нибудь случилось?
— Не встречаемся, потому что я не хочу, — отрезала Элизабет.
Он промолчал. Так, значит, из-за него Элизабет и Фанни стали врагами! Помрачнев еще больше, он ушел к себе. Наобум взял с полки какую-то книгу, раскрыл — это оказался Де Квинси 301 «Убийство как одно из изящных искусств». Он начисто забыл, что существует на свете этот образчик кладбищенской иронии, и тупо уставился на крупно напечатанное заглавие. Убийство как одно из изящных искусств! Метко сказано, черт подери! Он поставил книгу на место и принялся перебирать свои кисти и краски. Элизабет взяла себе все его альбомы, бумагу, все чистые холсты, остался только один. Тюбики с красками высохли и стали твердые, как камень, палитра была вся в ссохшихся жестких комках краски, — так она и пролежала без него все пятнадцать месяцев. Уинтерборн отчистил ее так старательно, словно боялся за грязную палитру получить выговор от ротного командира.
Он отыскал свои старые эскизы и стал их просматривать. Неужели это все его рук дело? Да, как ни странно, на всех та же подпись: Дж. Уинтерборн. Он неодобрительно поглядел на эскизы, потом, не торопясь, разорвал их, бросил в пустой камин и, чиркнув спичкой, поджег. Он следил, как пламя подбиралось к бумаге и она корчилась, тлела, тускло багровея, потом чернела, съеживалась и обращалась в прах. Прислоненные к стене, аккуратными пачками были составлены его полотна. Он бегло просмотрел их, точно колоду карт, и так и оставил у стены. Остановился в недоумении, наткнувшись на свой автопортрет, о котором начисто забыл. Неужели и это его работа? Да, вот и подпись. Но когда и где он это писал? Он держал небольшое полотно обеими руками, и вглядывался, и лихорадочно рылся в памяти, но так ничего и не припомнил. Даты не было, и он даже не вспомнил, в каком году это могло быть написано. Неторопливо примерясь, он прорвал ногой холст, полосу за полосой отодрал его от рамы и сжег. Это был единственный его портрет, он никогда не соглашался фотографироваться.