Суконная занавеска дрогнула, распахнулась, из–за нее показался человек, одетый самым неподобающим образом. Он был в темно–зеленом форменном сюртуке, распахнутом и лишенном рукавов, однако без панталон, вместо которых было черное, установленное регламентом исподнее, и босой. Широкое, гладко выбритое его лицо дышало здоровьем, мясистые губы улыбались, маленькие умные глаза глядели проницательно.
– Я услыхал «князь Мятлев» и не удержался, чтобы не выйти из своего тайника, – проговорил он с неторопливым достоинством. – Я наслышан о вас… – и поклонился. – Колесников Адриан Симеонович, коллежский секретарь канцелярии коннозаводства, очень рад. Не приходилось ли читать моих сочинений по журналам?… Не могу похвастаться широкой известностью, однако имею почитателей среди читателей, – и засмеялся с хрипотцой.
Ни господин Свербеев, однако, ни его простуженная дама не удивились появлению полураздетого литератора, и, пока он, пользуясь замешательством Мятлева, рассказывал о своих подвигах и знакомствах, они стояли, не шевелясь, не произнося ни слова.
Босые ноги литератора, видимо, мерзли, он, как кирасирский конь, приплясывал на месте, исповедуясь перед оторопелым собеседником.
– О вас, князь, ходят всевозможные слухи, один фантастичнее другого, но лично я не придаю им значения. Для меня лично вы в прошлом друг нашего печальною гения, не правда ли?… Я удивляюсь, почему вы до сих пор не удосужились написать своих воспоминаний, хотя в нынешних, скажем, не совсем благоприятных условиях вряд ли их можно было бы издать, не так ли? Присядем, – и он указал Мятлеву на кресло тем легким и непререкаемым движением руки, которому трудно не уступить. – Конечно, всякую неблагоприятность и даже нелепицу можно весьма просто объяснить государственными причинами, да так объяснить, что вы и спорить не решитесь. Можно ведь, например, запретить пить кофий по утрам, сославшись на государственные причины, и вы не будете пить и даже сумеете себя убедить, что это действительно необходимо, не так ли? Все есть государственная причина, глубокая тайна, не постижимая разумом обывателя… Да, кстати, некий попечитель договорился вывести в России романы, чтобы никто не читал романов! Это обсуждается… Каково?
Меж тем, не получая отпора, руки господина Свербеева продолжали действовать, определяя что–то одному ему известное в одежде князя, он отклонялся, прищурившись, воображал, фантазировал, и по его тоскливому лицу пробегали волны вдохновения и страсти.
«А ведь он не лгун, – с симпатией подумал Мятлев, глядя на босые ноги господина Колесникова. – Какой милый человек. И все у него так просто, а ему все так ясно, что его и обидеть–то грех».
– Лично я хотел бы увидеть ваши мемуары. Могу, если хотите, порекомендовать несколько журналов, кроме, разумеется, «Северной пчелы». Да вы и без меня в курсе, конечно. Вот, к примеру, «Современник». Некрасов висит на волоске, но делает свое дело…
– Какое дело? – спросил Мятлев.
Колесников засмеялся с видом заговорщика. Пальцы на его ногах совсем скрючились и посинели. За суконной занавеской позванивала посуда и топали чьи–то сапоги.
– Какое дело? – сказал Колесников с удовольствием. – А вот взгляните–ка, извольте–ка: известные вам события в Европе заставили нас изрядно поволноваться, так что мы, и так давно находясь в арьергарде, откатились черт знает куда… Принято считать, что события в Европе – результат чтения книг и увлечения науками, а посему, чтобы у нас избежать всяких катаклизмов, следует науку и чтение по возможности упразднить!…
– Вы думаете? – растерянно спросил Мятлев.
– Да, так думают те, кто именуют себя патриотами, тогда как истинные патриоты стараются из последних сил противодействовать этим пагубным мнениям и даже действиям… Не так ли? – И зашептал: – Невежество возводится в систему… Меж тем как события в Европе…
– Какие события? – спросил Мятлев. – Что вы имеете в виду?…
Тут Колесников откровенно рассмеялся и ударил пятками об пол. Посуда за занавеской отозвалась звонче. В убогом салоне теперь никого, кроме них, не было.
– Вы шутник, князь, – сказал Колесников, озираясь, – а то, что Европа, не выдержав произвола, подняла голову, это что по–вашему?… Я имею в виду революцию, князь…
– Вы хотите, чтобы и у нас?… – сказал Мятлев, еще не совсем понимая направление мыслей литератора.
– Можно подумать, что вы защитник произвола, – обиженно произнес Колесников, растирая пальцы ног руками.
– Я в этом мало смыслю, – улыбнулся Мятлев. – Разве вас лично не устраивает существующий порядок вещей?
– Помилуйте, князь, – сказал Колесников, ударяя об пол ногами, будто это они вели разговор, – дело не во мне, а в государстве, которое некогда рождало Пугачевых и многих других…
– Лично я Пугачевых боюсь, – сказал Мятлев ногам литератора.
– Князь, – воскликнул Колесников с недоверием, – не из обскурантов ли вы?… Когда мы задыхаемся в невежестве, стонем под палками, теряем человеческое достоинство, когда произвол во всем и всюду, говорить такое… Или вы одобряете это?
– Нет, я этого не одобряю, – сказал Мятлев твердо, – но я не знаю, как поступить… как лучше. Что нужно, я не знаю… Не уверен…
– Лучше сражаться среди немногих хороших людей против множества дурных, чем среди множества дурных против немногих хороших! – выкрикнул Колесников.
– Это Антисфен, – засмеялся Мятлев. – Вы его знаете?
– Я знаю и кое–что еще, – огорченно вздохнул Колесников и пошевелил окоченевшими пальцами.
– Государства гибнут, потому что не умеют отличить хороших людей от дурных, – сказал Мятлев и подумал: «Господи, как не хочется наряжаться в черное исподнее и в темно–зеленый вицмундир и делать вид, что ты приносишь обществу пользу…»
Господин Свeрбеев притащил штуку темно–зеленого сукна, лихо швырнул ее в кресло, разматывая, и свободный конец бросил князю через плечо, словно наряжал его в тогу, и снова отклонился, определяя, не бледнит ли…
– Прошу прощения, – сказал внезапно Колесников, густо краснея, – я не понимаю, как это… – Он пошевелил пальцами голых ног, с удивлением их разглядывая. – Вот ведь зарапортовался!… Стыд–то какой!… – Он вскочил и грузно поскакал к занавеске, из–за которой выходила простуженная дама. – Пардон, князь, как это я так?… – И уже из–за занавески: – Проклятый наряд должен быть готов к завтрашнему утру… Ах ты, господи… Так вы, если надумаете, не побрезгайте моими услугами: я вас мигом сведу с издателями, как вам будет угодно… Ах ты, господи, мундир–то почти готов, это ведь так, прикидочка была… и я босой и, наверное, застудился… А вы, значит, так думаете?… Неужели же мы не можем определить человека: хороший он или дурной? Или мы должны уподобиться принцу Ольденбургскому, который, например, не благоволит к одному моему знакомому, и знаете за что? Вот вы послушайте: он встретил моего знакомого на каком–то университетском торжестве и сделал ему выговор за то, что у того был черный галстук, а не белый, как это предписано уставом. И знаете что? В глазах принца это выглядело опасным свободомыслием. Вот как… Вы подумайте…
«Меня это все не интересует», – подумал Мятлев.
Широкое румяное лицо господина Колесникова выглядывало из–за суконной ширмы наподобие маски, и из круглого рта сыпались хриплые и печальные фразы затверженной роли.
Господин Свербеев то исчезал, то появлялся, будто приглядываясь к им сочиненной пьесе, примеряя ее так и эдак.
– Или же, например, – прохрипела маска с ожесточением, – о праве начальника исключать чиновника из службы за неблагонадежность или за проступки, которых доказать нельзя… Это что же такое?
«Действительно, – подумал Мятлев, – что же это такое? Едва выйдешь из дому, как тут же начинаются неприятности. Не лучше ли выписать английский телескоп и наслаждаться зрелищем светил? А если и направить трубу на Петербург, то видеть лишь контуры колоколен? А если и выхватить из толпы двух беседующих горожан, то, по крайней мере, не слышать их хриплых голосов и не знать, о чем они с ожесточением судят. Не лучше ли поить чаем господина ван Шонховена в своем доме, чем торчать без причин в доме шпиона? Где вы, господин ван Шонховен?…»