Тут снова с чудовищной изысканностью встретил его круглолицый Афанасий, напяливший по случаю приезда князя поношенный цилиндр, и несколько притихшая рыжеволосая Аглая испуганно улыбнулась ему, оправляя все то же пурпурное платье. И снова знакомые вещи и стены подступили к глазам, напоминая не только о былых обидах, но и о минувших празднествах. Все уравновесилось, улеглось, утихло. Однако это, очевидно, лишь казалось, ибо если мы не осознаем кратковременности своего земного пребывания, то наша природа сама, на свой страх и риск, вынуждена руководить нами, заставляя нас все–таки совершить то самое, что определено нам свыше. И вот будто все улеглось, уравновесилось, утихло, а на самом деле ничто не улеглось и ничто не уравновесилось, а лишь усовершенствовалось, чтобы кружить и мучить, и испытывать нас снова.
И потому, преодолев отвращение к длительным поездкам, в отчаянии ринулся он в паспортную экспедицию выхлопотать себе разрешение на заграничную поездку, придумав укатить в Англию, а оттуда в Новый свет, где иные берега, иные нравы, менее губительные, чем среди этих болот, но ему опять не повезло, ибо его решение совпало уже со вторичным отказом проклятого господина Головина вернуться в Россию, и потому резолюция, начертанная на его прошении, была холодна и недвусмысленна.
Наконец он вспомнил о моей благословенной теплой стране, голубоватой с рассветом и розовой на закате, и образ Марии Амилахвари встрепенулся в его сознании как исцеление от скорбей, но силы уже оставили его, и он махнул рукой, позволяя провидению поступать как ему заблагорассудится.
Без внутреннего содрогания, с легкой грустью прошелся Мятлев по комнатам второго этажа, успевшим покрыться пылью и растерявшим ароматы свежих кож, и дерева, и красок. Это были отличные комнаты, еще недавно сооружаемые с любовью для жизни, но которые теперь напоминали всего лишь добротно сработанные живописные полотна, где тщательно выписана и продумана каждая мелочь, но в которых невозможно поселиться.
Грустью пустыни веяло от этого холодного жилья, не будя воспоминаний, ибо нога Александрины не ступала по этим прекрасным и обновленным полам и руки ее не касались столь же прекрасных молчаливых предметов.
Побродив по комнатам и не найдя в них отклика своим чувствам, Мятлев велел заколотить и эти двери, чтобы не возвращаться в прошлое.
Снова все тот же persiflage [4].
Однако прошлое, как бы оно ни отдалялось, живет ведь в нас, ибо оно и есть наш злополучный опыт, который и придает нам сознание нашего исключительного значения и ощущение нашего удивительного ничтожества и делает нас людьми. И это прошлое обожает иногда являться к нам в различных обличиях, чтобы напомнить о себе легким прикосновением и помешать нам окончательно свихнуться от нынешних удач и от нынешних страданий.
Да, так вот, стоило лишь Мятлеву воротиться в Петербург по первому снежку к своим пенатам, стоило лишь избавиться от страшных воспоминаний, заколотить лишние двери, взять в руки остывшую было книгу с описанием чужих трагедий и чужих страстей, как Афанасий доложил, что госпожа Шванебах умоляет принять ее по неотложному делу.
Ничего не подозревая, он велел Афанасию впустить к себе супругу странного эскулапа, приготовившись к лицезрению толстой самоуверенной немки, и был поражен, увидев перед собой еще довольно молодую, изысканно, с тонким вкусом одетую женщину, такую же голубоглазую, как и ее супруг, с целым выводком таких же голубоглазых, как и она сама, мальчиков с крепкими шеями и мощными затылками, которые поклонились князю с благопристойным достоинством.
После всевозможных извинений и необходимых при встрече фраз, после выражений всяческих соболезнований по поводу летнего происшествия, что Мятлев воспринимал вполуха, она сказала:
– Дело в том, ваше сиятельство, что доктор Шванебах покинул нас… Да, да. Нет, это случилось не нынче, я бы не стала вас обременять, мало ли что случается в жизни между супругами… Ах, да совсем же, совсем… И не нынче, а тогда, в тот раз, именно сразу же за той печальной историей, после которой и вы сами, ваше сиятельство, в скором времени покинули Петербург. Я понимаю, как это было, наверное, невыносимо после всего, что произошло. Я не имела чести знать ту женщину, но господин Шванебах всегда так обстоятельно делился со мной своей работой и так всегда рассказывал о своих делах, что я ощущала себя знакомой с той женщиной и искренне сочувствовала и ей, и вам, и господину Шванебаху, ибо он крайне нервничал и дошел до полного душевного истощения за время болезни той женщины. Когда же случилось это, а об этом я узнала от господина Шванебаха, я, зная о его привязанности к той женщине, ожидала переживаний, даже слез, наконец, нервного оцепенения, как это бывает, но случилось то, к чему я никак не была готова, а именно – доктор Шванебах был совершенно спокоен, словно ничего не произошло, слегка рассеян, что на него не походило, и очень деловит. Мне показалось, что он даже несколько помешался в рассудке, и я, и мои мальчики всячески за ним ухаживали, чтобы успокоить его, потому что если бы он, ваше сиятельство, поплакал, то этого с ним не случилось бы, но он никогда не плакал, и, видимо, напряжение ударило в голову… Так я предполагала, ваше сиятельство, и не отходила от него, ибо сильные люди в отчаянье готовы на самые решительные поступки… И вот, ваше сиятельство, он все–таки сумел как–то ускользнуть от нас и исчез…
«Бедный доктор, – подумал Мятлев, – как было велико его отчаяние, если он смог наложить на себя руки и оставить таких мальчиков и такую прелестную супругу».
– Да, в нем было что–то лихорадочное последние дни, – сказал он с участием, – помню… Я помню, как он распалялся, накаливался, странно говорил, и вообще я помню, какой он был… Да, я помню, я теперь понимаю, отчего он так отводил глаза, когда говорил со мною, и как он нервничал и, когда ее выслушивал и выстукивал, как он при этом обреченно к ней склонялся, как будто он там что–то такое про себя уже наметил втайне…
– Так вот, ваше сиятельство, – продолжала госпожа Шванебах, не слишком внимая князю, – он исчез. Я была в отчаянии, мои мальчики сбились с ног, отыскивая его самого или хотя бы его тело, ведь в таком состоянии сильный человек способен на все, но все наши поиски оставались безуспешными и скорби нашей не было границ, как вдруг, ваше сиятельство, я, окаменевшая от горя, обнаружила, что вместе с господином Шванебахом исчезли некоторые вещи, без которых он никогда не обходился. Это были такие вещи, которые не берут с собою, если решаются расстаться с жизнью. Это был не носовой платок, ваше сиятельство, который можно унести в кармане, и не табакерка, и не кошелек с мелочью… Ну–ка, мальчики, перечислите предметы, которых мы не обнаружили…
– Английская бритва со всеми бритвенными принадлежностями, – сказал первый мальчик вполголоса.
– Это была отличная бритва, подаренная господину Шванебаху его старшим братом, которою он очень дорожил, – пояснила госпожа Шванебах. – Дальше…
– Несколько пар хорошего голландского белья, – доложил второй мальчик.
– Видите? – сказала госпожа Шванебах. – Четыре пары…
– Два больших медицинских справочника, по восемь фунтов каждый, – сказал третий.
– Ну вот видите? – развела руками госпожа Шванебах. – Шестнадцать фунтов бумаги… Не слишком ли много для утопленника? – и прищурила свои голубые саксонские глаза.
– Еще плед, – скачал первый мальчик.
– Да, еще плед, – вставила госпожа Шванебах. – Это был его любимый плед, – и она горько засмеялась. – Было бы странно, если бы он ушел без него… Теперь вы видите? Ну, и наконец, он взял ровно половину наших денег… Когда я все это увидала, я поняла, что доктор Шванебах жив. Но что это все должно значить, ваше сиятельство?
Действительно, что бы это могло значить? А какое дело ему, Мятлеву, до исчезновения доктора Шванебаха, человека неопределенного, смутного, уже позабытого, позволявшего себе всяческие намеки, недомолвки; человека с мощной шеей, подпертой безупречным воротничком, распространявшего тошнотворное благоухание туалетной воды, плохо воспитанного и постороннего?… Действительно, что бы это могло значить?… Уж не значило ли это то, что доктор Шванебах и не помышлял о смерти, просто улизнул от каких–то своих трудностей, своих сложностей к каким–то своим радостям, до поры сохраняемым в тайне?… Да мало ли мужчин, бегущих прочь из рая, основанного ими же самими?… Чего же она хочет?… А может быть, этот железный саксонец пришел в ужас, увидев однажды себя самого в этих трех голубоглазых своих наследниках, педантичных и подчеркнуто благородных?… Бедная Александрина!… Как он замирал, слушая ее игру, и как он прижимал свое ухо к ее груди, когда она и не думала даже кашлянуть или задыхаться, и как он, прибегая по утрам, тотчас же прижимался к ней, ощупывал ее своими короткими сильными пальцами, обнажая ее плечи, грудь, откидывал одеяло небрежным жестом хозяина… Бедная Александрина!