Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Последние годы дед болел, но тщательно скрывал это, и лишь самые близкие были посвящены в его тайну. Впрочем, даже самые тяжкие приступы любого недуга, казалось, не могли бы помешать деду предстать перед людьми таким, каким они привыкли, да и желали его видеть. И Костя, поглядывая на отца, как раз и думал о том, как этот человек, пока он не остался наедине с собой, старается, что бы с ним ни происходило, выглядеть сильным, молодым, почти бессмертным. И тут вспомнился въезд в Вену, и даже он, Костя, уже повидавший и ко всему привыкший, был поражен, созерцая отца во всем блеске мундира, мужественной красоты, величия всей его гигантской фигуры; прямого, надменного, возвышающегося над всеми окружающими его князьями, флигель–адъютантами, камергерами; и он не мог оторвать от него взгляда, и ему казалось, что он видит полубога, и хотелось кричать, ликовать и неистовствовать со всеми вместе. Затем, спустя самое малое время, он, минуя комнаты, отведенные их семье, внезапно увидел отца вновь: тот сидел, сгорбившись, с осунувшимся скорбным лицом, неузнаваемый, наполовину уменьшившийся, как бы упавший с высоты своего величия в пучину отчаяния, и был уже не полубогом, а жалким, страдающим, пожилым человеком. Возле него суетился врач и Костя скользнул мимо, зная, как тщательно отец оберегает свою тайну.

Да, Костя понимал, и это пришло к нему в самом детстве, что даже невольное соглядатайство с его стороны было бы расценено как предательство и что лучше мнимое неведение, чем обращенные на него, умеющие быть свинцовыми, неподвижные и казнящие глаза отца. Поэтому ни он и никто иной из членов этой счастливой семьи никогда, ни при каких обстоятельствах не решились бы быть судьями деяниям своего могущественного главы. Впрочем, даже робкое сомнение в его правоте, выраженное вслух, было несовместимо с их врожденными представлениями о его правах и власти. Все это могло быть и происходило лишь в глубине души, на самом ее дне, так глубоко и тайно, что никакое наивное движение – дрожание руки, трепетание ресниц, расширенный зрачок, интонация, походка – не смогло бы их выдать. «Да, – думал Костя, – он так могуществен и так привык к этому, что уже не может видеть маленьких недоразумений, и ничтожных несчастий, и каких–то там несовершенств, которые случаются вокруг, ибо, если напрячься и увидеть их, – значит, признать, что и его жизнь и его мудрость полны всевозможных изъянов. А ведь, пока он верит в собственную непогрешимость, многое вокруг разрушается и многое терпит крах… Но как сказать ему об этом, чтобы не прослыть его врагом?…»

И вот они все сидели за привычным столом будто бы в произвольных позах, как будто непринужденно и даже расслабленно, однако в той степени, в какой это не выглядело бы в их глазах развязным. Кровь, воспитание, ответственность, положение, опыт – все это скрепляло нервы, цементировало позвоночники, придавая непроницаемость их глазам и царственность позам.

Им всем, например, было хорошо известно, что Екатерина приобрела привычку и сохранила ее на всю жизнь – высоко держать голову при народе, благодаря чему она всегда казалась выше ростом. И это искусство, в котором она была несравненна, укоренилось по традиции и в их семье. Однако великая бабка не почиталась за образец, и портрет ее в малой гостиной был единственным, который терпели. Остальные лежали в подвалах, а уж изображения всех ее любимцев и вовсе были пущены с молотка.

Сухарики похрустывали на зубах. Маленький Саша, вытянув шейку, дул что было силы в чашку деда, но то разбрызгивал чай, то вовсе не попадал в чашку.

– Дурачок, – говорил дед, – не верти головой и не суетись… А ну–ка еще раз. Вот так. И еще. Вот так… Ну вот, ну вот, теперь посмотрите все, как Саша хорошо дует в дедушкину чашку. Маленький Саша был пунцов от усилий и похвалы. Дед отхлебнул глоток и отставил чашку.

– Ну вот, – сказал он, – вот ты добился своего. Теперь я не смогу без тебя обходиться. Тетя Санни всплеснула руками. Саша–большой поцеловал сына в потный лобик. Тот снова потянулся к чашке.

– Нет уж, теперь достаточно, – сказал дед. – Благодарю тебя, ты молодец.

За окнами бушевала вьюга. От камина разливалось благотворное тепло. За столом царили умиротворенность и добросердечие.

– Что Marie? – спросил дед. – Она, верно, измучилась. Эти головные боли у женщины могут свести с ума. Была бы моя воля, – он засмеялся и поцеловал томную белую руку Александры Федоровны, – я бы обязал всех женщин по утрам обливаться холодной водой и спать на жестком.

– Какой ужас! – воскликнула бабушка. – Нет уж, вы забудьте о нас. Вы же сами первый отвернетесь от такого чудовища с обветренной кожей.

– Marie не столько страдает от головной боли, – сказал Саша–большой, – сколько оттого, что не может быть с нами. Она мечтает, чтобы вы, maman, навестили ее, – и он почтительно поцеловал руку матери.

– Забавно было бы посмотреть, как maman будет влезать по утрам в ванную с ледяной водой, – вдруг сказала тетя Санни.

Наступила минутная пауза. Бабушка слегка покраснела. Костя растерянно посмотрел на отца.

– Санни, – сказал дед мягко, – да разве это возможно? Да разве мы дадим maman в обиду? – И он снова с еще большим почтением, чем сын, поцеловал руку жены.

Несмотря на бестактность младшей невестки, дед на нее не сердился. Она была, конечно, не очень тонко воспитана, но ее молодость, чистосердечие и изумительная красота восполняли недостатки воспитания. В ней было столько веселого изящества и добродушной распущенности, что сердиться было просто невозможно. Сын Костя был влюблен в нее, она обожала своего мужа, а дед умел ценить чистоту чувств, и его большие голубые зоркие глаза с удовольствием отмечали ее малейшее проявление во всех, а особенно в близких ему людях.

Он любил своих невесток. Он был рад, что бог послал его сыновьям истинную любовь. Да, он сам руководил выбором и он сам одобрял невест для своих сыновей, но именно потому, что его действиями руководило Небо, он не ошибался в выборе и польза сочеталась с любовью. Он любил своих невесток, и было огорчительно пить чай нынче вечером в отсутствие Marie, старшей из них. Он отхлебывал чай, а сам представлял ее лицо, не столько красивое, сколько прекрасное, осененное кротким и проникновенным светом громадных внимательных глаз; он представлял ее тонкий рот со сжатыми губами, свидетельствовавший о сдержанности, и легкую ироническую улыбку, так контрастировавшую с выражением глаз. Он любил ее, как мог любить прекрасную женщину, избранную его старшим сыном, хотя в этом выборе была тайная доля его участия, и он уважал невестку и ценил каждое сказанное ею редкое слово.

– Твоя maman нездорова, – сказал дед самому младшему внуку Владимиру, – а ты так расшалился… Ну? Ты понял, что я тебе твержу?…

– Понял, – сказал маленький Владимир и принялся щипать деда за ногу.

– Ах, какой шалун, – сказала бабушка Александра Федоровна. – Но разве можно наказать такого красавчика? Это невозможно…

– Вы любите его? – спросил дед, обернувшись к бабушке. – За что же?

– Как же его не любить? – сказала бабушка. – Он ведь такой славный мальчик, и он очень любит свою бедную maman, и вас, и меня…

– Вот как? – удивился дед. – А я–то думал, что он просто шалун.

– Он просто глупый, – сказал Саша–маленький.

– Я всех люблю, – сказал Владимир. – И Сашу…

«Он в таком возрасте, – подумал дед, – что его любовь пока еще стоит многого, хотя она и коротка».

Когда наступал час чаепития, вся большая семья деда сходилась в малую гостиную, испытывая особые чувства, которых никто из них, пожалуй, не сумел бы объяснить и над которыми они никогда не задумывались. Положение этой семьи в обществе было столь высоко, а потому и жизнь ее была столь непохожа на жизнь окружающих ее людей, что каждый из членов этой семьи, сам того не замечая, с малых лет начинал ощущать себя подвластным законам некоей высшей идеи, рядом с которой бессильны и ничтожны все твои маленькие и робкие пристрастия. С малых лет они принимали на плечи тяжкий груз и сурового регламента, подчиняющего себе даже их сновидения, и фантастических ритуалов, которыми становилось все: походка и одеяние, еда и веселье, брачная жизнь и чтение книг, выбор друзей и выражение чувств; и даже их смерть не выходила за рамки приличествующего их семье и сама тоже была не просто кончиной, а трагическим торжественным ритуалом. С малых лет они становились рабами непререкаемых установлений и невероятных условностей, с беспощадностью вычеркивающих из их жизни все непредусмотренное, и они без сожаления расставались с непосредственностью и слабостями, которые с удивительной бестактностью время от времени все же навязывала им их человеческая природа.

24
{"b":"21091","o":1}