— Да уж куда там! Легавые преследуют, а я — на пути в организацию лунатиков и бомбометателей. В брюхе у меня микрофон, так что и не пукни, на шее висит галстук, который превращается в дымовую завесу, от носового платка блевать тянет, а кредитная карточка взрывается. При всем при том я — главарь подрывных элементов, террористической организации, в которой состоят одни переодетые федики, газеты орут по всей стране, что я убил свою подружку, а я тем временем еду на встречу с двадцатипятилетним нацистом, сложенным как чемпион по плаванию. Если расслабиться, по–вашему, означает повесить нос, то не волнуйтесь, я расслабился и чувствую приятную расслабленность повсеместно, от носа до кормы.
14
Что ж, приплыли. Никакого Джека Армстронга в справочнике не было, зато под литерой «Н» значился номер Национальной комиссии по восстановлению фашизма и давался адрес на Шестьдесят седьмом проезде. Я поехал туда подземкой от Большого Центрального вокзала, где П высадил меня, и во втором часу ночи отыскал дом Джека Армстронга.
Этот квартал, точнее, весь этот район состоял из небольших опрятных домиков, в большинстве своем деревянных, но попадались и кирпичные, и даже каменные, хотя и совсем редко. Почти все двухэтажные, они когда–то имели террасы, но потом рост народонаселения и иные причины вынудили хозяев превратить эти террасы в застекленные лоджии, что придало домам причудливый вид: казалось, их первые этажи состоят из одних окон. Лужайки перед всеми без исключения домами были маленькие и почти перед всеми домами на них росли кусты, живые изгороди и деревца, отчего лужайки выглядели еще меньше. Площадь некоторых из них еще более сокращалась благодаря садовым скульптурам, грубым щитам с номерами, намалеванными светоотражающей краской, не менее грубым вывескам типа «Ломбарди» или «Бреннеры» и каретным фонарям на черных столбах.
Район был приличный, тут жил трудовой люд из среднего сословия, белые работяги, которые в час ночи уже благополучно спали, довольные прожитым днем. Густые деревья, росшие на полоске земли между тротуаром и обочиной дороги, почти полностью глушили свет редких уличных фонарей, отчего половина квартала оказалась погруженной во мрак, но и мрак тут был приличный, никакие ужасы в нем не прятались. И не витало над этими тротуарами зло, которое обычно таится во тьме городских улиц. Здесь была община — слишком добродушная, слишком вежливая и мягкая, чтобы в ней могло происходить нечто жуткое.
Нужный мне дом, приютивший мировую штаб–квартиру Национальной комиссии по восстановлению фашизма, оказался угловым; это был желтый особняк строевого леса, в полтора этажа. С левой стороны участок упирался в переулок, а с правой тянулась гудроновая подъездная дорожка к маленькому узкому гаражу, который едва превосходил размерами собачью конуру, но все равно занимал почти все пространство заднего двора. Белый щит с грубо обтесанными краями и светоотражающими буквами стоял посреди лужайки, между посыпанной щебнем тропинкой и подъездной дорожкой, и на нем было начертано: «Армстронги». Крыльцо было застеклено, вдоль фасада росли пышные кусты, а над воротами гаража был прикреплен побитый баскетбольный щит с ржавым кольцом.
Я миновал дом, остановился на углу, посмотрел по сторонам, пытаясь сообразить, что мне делать дальше, и тут заметил тусклый свет в одном из полуподвальных окон. Я прошагал по переулку, наискосок пересек полого поднимавшуюся лужайку, подобрался к дому сбоку, подкрался к освещенному окну и, присев на корточки, заглянул в него.
Подвал как подвал. Бетонный пол покрыт темно–красной краской — любимый цвет всех владельцев деревянных домов. Главное перекрытие поддерживают стальные красно–белые полосатые трубы, а у левой стены стоит маленький бар, поблескивающий безделушками, вымпелами, статуэтками, фонариками, цветными стекляшками и прочей дребеденью. Похоже, его поставили тут и сразу же забросили, о чем безмолвно свидетельствовали стопки старых газет на стойке.
Почти под самым окном, в которое я заглядывал, сидел сам Джек Армстронг. Во всяком случае, я решил, что это он, ибо на человеке была та униформа, какую ему и следовало носить, и он обладал таким же внушающим страх телосложением. Он сидел спиной ко мне и трудился, отчего его спина ходила ходуном.
Какое горе. Для него, для меня, для всех нас. Человек накручивал рукоятку печатного станка!
Увидев, как он вращает ее, как листы бумаги один за другим скользят в лоток, я пережил странное мгновение, полное дурацких диких детских несбыточных мечтаний: мне вдруг показалось, что все мои грезы, все идеалы, все надежды на совершенство мира вполне осуществимы, причем без большого труда. Сколько же у нас общего с этим парнем. Это такое знакомое и такое бессмысленное движение рукоятки печатного станка служило связующей нитью между нами, символом нашей общей преданности делу и нашей глупости. Оставалось только поговорить с ним, объяснить, показать, доказать, подчеркнуть… Да, наверняка!
На дальней стене, за колышущейся спиной Джека Армстронга, висел громадный цветной портрет Адольфа Гитлера (только голова, плечи и, конечно, усики). Фюрер смотрел на меня тяжелым взглядом, полным мрачной подозрительности и как бы предупреждавшим о пагубности нигилизма. По бокам портрета висели прибитые к стене огромные нацистские флаги, до боли знакомые красные полотнища с белыми кругами посередине, в которых была намалевана черная свастика.
Объяснить ему? Показать ему? Доказать ему?!
Реальность гибельна для любых символов. Она навалилась на меня, будто всесокрушающий кистень. Вряд ли здесь подходящее место, вряд ли сейчас подходящее время, вряд ли я в подходящем обществе, чтобы разом совершить прыжок в золотой век. Да, у нас с этим парнем был общий опыт: и он, и я накручивали рукоятки печатных станков. Но я делал это, потому что не мог раздобыть более совершенную полиграфическую технику, а вот Армстронг, вне всякого сомнения, бился с печатным станком, потому что не мог раздобыть автомат. Различие, быть может, едва уловимое, но определяющее.
Ладно, к делу. Раздираемый нежеланием приступать к выполнению задания и стремлением как можно скорее покончить с ним ко всем чертям, я сжал левую руку в кулак, выставил вперед костяшку среднего пальца, лизнул ее на счастье и постучал в окно.
Армстронг едва не забрался в свой станок. Он настолько обезумел от испуга, что я в тот же миг раз и навсегда перестал бояться его. Может, он и был самым ярым из всех последователей Адольфа Гитлера, но это не имело значения. Все остальные члены группы Юстэли и Тай… Леон Эйк (Леон Эйк, Леон Эйк, Леон Эйк, это необходимо запомнить!), возможно, сумеют внушить (и еще внушат) мне ужас, но Джек Армстронг — никогда! Я только что вырвал его клыки.
Я снова постучал в окно — не для того, чтобы помучить бедного мальчика, просто делать больше было нечего. Если я буду стучать достаточно часто, рано или поздно нацист очухается и поймет, что это за звук. А поняв, повернется к окну, и тогда я покажу ему свою физиономию, после чего мы, возможно, начнем общаться.
Мое второе «тук–тук–тук» не помогло. Услышав его, гитлеровский штурмовик шарахнулся от печатного станка и забился в темный угол за печкой. Теперь я видел только его горящие глаза.
(Мне кажется, это может служить еще одним подтверждением тому, что человек бывает наиболее уязвим, когда против него обращают его же излюбленное оружие. Например, сотрудник ФБР — кажется, это был А — отказался от своей теории языка знаков, стоило мне бросить на него один–единственный многозначительный взгляд. Или газетные сообщения, которые все мы читали и в которых говорится, что рекламные агенты, оказывается, сами скупают едва ли не все рекламируемые их коллегами и больше никому не нужные товары. А чтобы до полусмерти затерроризировать террориста, достаточно среди ночи постучать в окно его дома.)
Пришлось искать более действенный способ привлечь его внимание, иначе он мог со страху и вовсе удрать из подвала. Я поразмыслил секунду–другую и решил выбить на окне знакомый Армстронгу ритм: ать–два, ать–два. По моим расчетам, это должно было навести фашиста на мысль, что к нему стучится «свой» стукач.