— А что такое взятка? Напиток такой или танец?
— Правда ли, что у вас сейфы вскрывали? Или, я думаю, это одна из тысячи небылиц, распространенных врагами России… А правда, что, если русскому рабочему запеть «Интернационал», — он сейчас же начинает вешать на фонаре прохожего человека в крахмальной рубашке и очках?
— А правда, что некоторые русские покупали фунт сахару за пятьдесят рублей, а продавали за тысячу?
— Скажите, совнарком и совнархоз опасные болезни? Правда ли, что разбойнику Разину поставили на главной площади памятник?
— А вот, я слышал, что буржуазные классы имеют тайную ужасную привычку, поймав рабочего, прокусывать ему артерию и пить теплую кровь, пока…
— Горит!! — крикнул вдруг русский, шваркнув полупудовым кулаком по столу.
— Что горит? Где? Боже мой… А мы-то сидим…
— Душа у меня горит! Вина!! Эй, кельнер, камерьере, шестерка — как тебя там?! Волоки вина побольше! Всех угощаю!! Поймете ли вы тоску души моей?! Сумеете ли заглянуть в бездну хаотической первозданной души славянской. Всем давай бокалы. Эх-ма! «Умру, похоро-о-нят, как не жил на свете»…
Сгущались темно-синие сумерки.
Русский, страшный, растрепанный, держа в одной руке бутылку Поммери-сек, а кулаком другой руки грозя заграничному небу, говорил:
— Сочувствуете, говорите? А мне чихать на ваше такое заграничное сочувствие!! Вы думаете, вы мне все, все, сколько вас есть, — мало крови стоили, мало моей жизни отняли? Ты, немецкая морда, ты мне кого из Циммервальда прислал? Разве так воюют? А ты, лягушатник, там… «Мон ами, да мон ами, бон да бон», а сам взял да большевикам Крым и Одессу отдал. Разве это боковое дело? Разве это фратерните?[1] Разве я могу забыть? А тебе разве я забуду, как ты своих носатых китайских чертей прислал — наш Кремль поганить, нашу дор… доррогую Россию губить, а? А венгерец… тоже и ты хорош: тебе бы мышеловками торговать да венгерку плясать, а ты в социалистические революции полез. Бела Кунов, черт их подери, на престолы сажать… а? Ох, горько мне с вами, ох, тошнехонько… Пить со мной мое вино вы можете сколько угодно, но понять мою душеньку?! Горит внутри, братцы! Закопал я свою молодость, свою радость в землю сырую… «Умру-у, похоронят, как не-е жил на свете!»
И долго еще в опустевшем курзале, когда все постепенно, на цыпочках, разошлись, — долго еще разносились стоны и рыдания полупьяного одинокого человека, непонятного, униженного в своем настоящем трезвом виде и еще более непонятного в пьяном… И долго лежал он так, неразгаданная мятущаяся душа, лежал, положив голову на ослабевшие руки, пока не подошел метрдотель.
— Господин… Тут счет.
— Что? Пожалуйста! Русский человек за всех должен платить! Получите сполна.
Осколки разбитого вдребезги
Оба они сходятся у ротонды севастопольского Приморского бульвара, перед закатом, когда все так неожиданно меняет краски: море из зеркально-голубого переходит в резко-синее, с подчеркнутым под верхней срезанной половинкой солнца горизонтом; солнце из ослепительно-оранжевого превращается в огромный полукруг, нестерпимо красного цвета; а спокойное голубое небо, весь день томно дрожавшее от ласк пылкого зноя, к концу дня тоже вспыхивает и загорается ярким предвечерним румянцем, — одним словом, когда вся природа перед отходом ко сну с неожиданной энергией вспыхивает новыми красками и хочет поразить пышностью, тогда сходятся они у ротонды, садятся они на скамеечку под нависшими ветвями маслины и начинают говорить…
У одного красивый старческий профиль чрезвычайно правильного рисунка, маленькая белая, очень чистенькая бородка и черные, еще живые глаза. Он петербуржец, бывший сенатор, на всех торжествах появлялся в шитом золотом мундире и белых панталонах; был богат, щедр, со связями. Теперь на артиллерийском складе поденно разгружает и сортирует снаряды.
Другой — маленький рыжий старичок, с бесцветным петербургским личиком и медлительными движениями человека, привыкшего повелевать. Он был директором огромного металлургического завода, считавшегося первым на Выборгской стороне. Теперь он — приказчик комиссионного магазина и в последнее время приобрел даже некоторую опытность в оценке поношенных дамских капотов и плюшевых детских медведей, приносимых на комиссию.
Сойдясь и усевшись друг против друга, они долго молчат, будто раскачиваясь; да и в самом деле раскачивают головами, как два белых медведя во время жары в бассейне зоологического сада.
Наконец, первым раскачивается сенатор.
— Резкие краски, — говорит он, указывая на горизонт. — Нехорошо.
— Аляповато, — укоризненно соглашается приказчик комиссионного магазина, — все краски на палитре не смешаны, все краски грубо подчеркнуты.
— А помните наши петербургские закаты…
— Ну!!
— Небо — розовое с пепельным, вода — кусок розового зеркала, все деревья — темные силуэты, как вырезанные. Темный рисунок Казанского собора на жемчужном фоне…
— И не говорите! Не говорите! А когда зажгут фонари Троицкого моста…
— А кусочек канала, где Спас на Крови…
— А тяжелая арка в конце Морской, где часы…
— Не говорите!
— Ну скажите: что мы им сделали? Кому мы мешали?
— Не говорите!
Оба старика поникают головами… Потом один из них снова распускает белые паруса сладких воспоминаний и несется в быстрой чудесной лодке, убаюкиваемый — все назад, назад, назад…
— Помните постановку «Аиды» в Музыкальной драме?
— Да уж Лапицкий был — ловкая шельма! Умел сделать. Бал у Лариных, например, в «Онегине», а?
— А второй акт «Кармен»?
— А оркестр в «Мариинке»? Помните, как вступят скрипки да застонут виолончели!
— Господи, думаешь: где же это я — на земле или на небе?
— Ах, Направник, Направник!..
Сенаторская голова, седая голова с профилем римского патриция, никнет…
Рядом два восточных человека, в изумительно выутюженных белых костюмах и безукоризненных воротничках, тоже перебрасываются тихими фразами:
— С утра только я и успел взять из таможни 7 ящиков лимонов и 12 — спичек. Понимаешь?
— А Амбарцун?
— Амбарцуна мануфактурой завалили.
— А Вилли Ферреро в Дворянском Собрании?! Это Божье чудо, это будто Христос в детстве вторично спустился на землю!.. Половина публики тихо рыдала…
— А что с какао?
— Амбарцуна какаом завалили.
— Чего я никогда уже, вероятно, не услышу, — это игры Гофмана…
— А помните, как Никиш…
Из ресторана ветерок доносит дразнящий запах жареного мяса.
— Вчера с меня за отбивную котлету спросили 8 тысяч…
— А помните «Медведя»?
— Да. У стойки. Правда, рюмка лимонной водки стоила полтинник, но за этот же полтинник приветливые буфетчики буквально навязывали вам закуску: свежую икру, заливную утку, соус кумберленд, салат оливье, сыр из дичи.
— А могли закусить и горяченьким: котлетками из рябчика, сосисочками в томате, грибочками в сметане… Да!! Слушайте — а расстегаи?!
— Ах, Судаков, Судаков!..
— Мне больше всего нравилось, что любой капитал давал тебе возможность войти в соответствующее место: есть у тебя 50 рублей — пойди к Кюба, выпей рюмочку мартеля, проглоти десяток устриц, запей бутылочкой шабли, заешь котлеткой даньон, запей бутылочкой поммери, заешь гурьевской кашей, запей кофе с джинжером… Имеешь 10 целковых — иди в «Вену» или в «Малый Ярославец». Обед из пяти блюд с цыпленком в меню — целковый, лучшее шампанское 8 целковых, водка с закуской 2 целковых… А есть у тебя всего полтинник — иди к Федорову или к Соловьеву: на полтинник и закусишь, и водки выпьешь, и пивцом зальешь…
— Эх, Федоров, Федоров!.. Кому это мешало?..
— А летом в «Буфф» поедешь: музыка гремит, на сцене Тамара «Боккаччо» изображает… Помните? Как это она: «Так надо холить по-о-чку»… Ах, Зуппе! Ах, Оффенбах!..
Восточные человеки наговорились о своих делах, прислушиваются к разговору сенатора и директора завода. Слушают, слушают — и полное непонимание на их лицах, украшенных солидными носами… На каком языке разговор?..