– Ты всегда думаешь, Билли. Просто не о контрольной по чтению.
Оставалось лишь кивнуть.
– А теперь о чем?
– Не знаю. Не помню.
– Опять про Стэнли Хэка?
(В те годы и еще много лет Стэн Хэк был третьим бейсменом у «Чикагских щенков»[22]. Я однажды видел его с открытой трибуны, и даже на таком расстоянии у него была светлейшая улыбка, какая мне только встречалась, и я по сей день готов поклясться, что он несколько раз улыбнулся мне. Я его обожал. И бил он так, что мама не горюй.)
– Про Бронко Нагурски. Это футболист такой. Великий футболист, и вчера в газете написали, что он, может, вернется к «Чикагским медведям»[23]. Он ушел, когда я был маленький, но если вернется и я кого-нибудь уговорю меня сводить, я тогда увижу, как он играет, и, может, тот, кто меня отведет, с ним тоже знаком, и я тогда, может, увижу Бронко Нагурски после игры, а если он проголодается, я ему дам бутерброд, – может, я бутерброд с собой прихвачу. И я вот думал, какие бутерброды любит Бронко Нагурски.
У нее аж плечи опустились.
– У тебя замечательно развито воображение, Билли.
Не помню, что я ответил. Наверно, «спасибо» какое-нибудь.
– Но приспособить его к делу мне не удается, – продолжала она. – Почему так?
– Наверно, мне нужны очки, а книжек я не читаю, потому что слова мутные. Тогда понятно, почему я все время щурюсь. Может, если б я сходил к окулисту, а он прописал бы мне очки, я бы читал лучше всех в классе и вы бы не оставляли меня все время после уроков.
Она только указала себе за спину:
– Займись делом, Билли. Сотри с доски.
– Да, мэм. – Я стирал с доски лучше всех в классе.
– Мутные слова? – после паузы переспросила мисс Рогински.
– Ой нет, это я придумал.
И я вовсе не щурился. Но она так расстраивалась. Постоянно. Это уже третий год длилось.
– Я почему-то никак до тебя не достучусь.
– Вы не виноваты, мисс Рогински.
(Она была не виновата. Ее я тоже обожал. Маленькая такая толстушка, но я мечтал, чтоб она была моей матерью. У меня не очень-то складывалось, она же для этого должна была сначала выйти за моего отца, а потом они бы развелись, а папа женился бы на маме, и это вроде ничего, мисс Рогински надо ведь работать, поэтому я стал жить с отцом – тут все логично. Вот только они, кажется, были не знакомы, папа и мисс Рогински. Встречались раз в год на рождественском концерте, туда приходили все родители, и я следил как ненормальный, все высматривал тайную вспышку или взгляд, который мог означать лишь «Ну, как делишки, как живешь после нашего развода?» – но все не срасталось. Она мне была не мать – просто учительница, а я был ее личной зоной катастрофы, и катастрофа росла не по дням, а по часам.)
– Ты выправишься, Билли.
– Да уж надеюсь, мисс Рогински.
– Ты просто поздний цветик. Уинстон Черчилль был поздним цветиком, и ты тоже.
Я хотел было спросить, за кого он играл, но у нее был такой тон, что я догадался не спрашивать.
– И Эйнштейн.
Его я тоже не знал. И не знал, что за цветик такой. Но елки-палки, хорошо бы я был поздним цветиком.
Когда мне стукнуло двадцать шесть, мой первый роман «Золотой храм» вышел в издательстве «Альфред А. Нопф». (Сейчас оно входит в «Рэндом Хаус», что входит в РКА, что входит в список всего, что сикось-накось с американским книгоизданием, что в наше повествование не входит.) Короче, перед публикацией сотрудники пресс-отдела «Нопфа» беседовали со мной, надеясь как-нибудь оправдать свое жалованье, и спросили, каким влиятельным людям я хочу послать гранки, и я сказал, что не знаю никаких таких людей, а они сказали:
– Подумайте, все кого-нибудь знают, – и тут я разволновался, потому что меня посетила идея, и сказал:
– Ладно, пошлите книжку мисс Рогински.
Я решил, что это логично, кто на меня и повлиял-то, если не она? (В «Золотом храме» она, кстати, на каждой странице, только зовут ее «мисс Патульски» – я уже тогда был находчив.)
– Кому? – спросила тетенька из пресс-отдела.
– Это моя бывшая учительница, пошлите ей книжку, а я поставлю автограф и, может, напишу что-нибудь…
Я был страшно доволен, пока дяденька из пресс-отдела меня не перебил:
– Вообще-то, мы думали, может, какую-нибудь фигуру национального масштаба.
Я очень тихо сказал:
– Мисс Рогински – пошлите ей, пожалуйста, книгу, хорошо?
– Да-да, – сказал он, – конечно, всенепременно.
Помните, я не спросил, за кого играет Черчилль, потому что у мисс Рогински был такой тон? Видимо, у меня вышел такой же. Короче, явно что-то произошло, поскольку дяденька мигом записал ее фамилию и спросил, «-ски» или «-ская».
– Через «и», – сказал я, уже отматывая назад прошедшие годы, сочиняя для нее просто-таки фантастическое посвящение. Ну сами понимаете – умное, скромное, блестящее, идеальное, в таком духе.
– А имя?
И на меня опять напрыгнул сегодняшний день. Я не знал ее имени. Я всегда называл ее «мисс». И адреса тоже не знал. Даже не знал, жива ли она. Я не бывал в Чикаго десять лет; я единственный ребенок, предки скончались, кому нужен этот Чикаго?
– Пошлите в Начальную школу Хайленд-Парка, – сказал я и сначала решил, что напишу так: «Для мисс Рогински – роза от вашего позднего цветика», но подумал, что это слишком самодовольно, и решил так: «Для мисс Рогински – репей от вашего позднего цветика», это будет скромнее. Чересчур скромно, решил я затем, и на том искрометные идеи закончились. Ничего не приходило на ум. А потом я подумал: вдруг она меня даже не помнит? Столько лет, сотни учеников, с чего бы ей? И в отчаянии я написал так: «Для мисс Рогински от Уильяма Голдмана – вы меня звали Билли, говорили, что я поздний цветик, и эта книга для вас, я надеюсь, вам понравится. Я учился у вас в третьем, четвертом и пятом классе, большое спасибо. Уильям Голдман».
Книга вышла, и критики ее уничтожили; я сидел дома, аналогично поступал с запасами спиртного и приходил в себя. Мало того что меня не провозгласили самым ярким голосом со времен Кита Марлоу[24] – мою книгу даже не прочел никто. Нет, неправда. Ее прочла куча народу, и всех я знал лично. Но пожалуй, справедливо будет сказать, что ни один незнакомец ею не упивался. Это было мучительно, свою реакцию я описал выше. И когда пришла записка от мисс Рогински – с опозданием, ее послали в «Нопф», а те не торопились переправить мне, – слово ободрения уже очень бы не помешало.
«Уважаемый мистер Голдман. Спасибо за книгу. Я пока не успела прочесть, но уверена, что это прекрасная работа. Конечно, я вас помню. Я помню всех своих учеников. Искренне ваша, Антония Рогински».
Какой облом. Она меня вовсе не помнила. Я огорошенно пялился в записку. Люди меня не помнят. Ну правда. Ничего я не параноик – я просто имею обыкновение утекать из воспоминаний. Меня это не особо тревожит, вот только, пожалуй, я сейчас соврал; еще как тревожит. Отчего-то у меня очень высокие показатели забываемости.
И когда я это прочел, когда оказалось, что мисс Рогински такая же, как все, я обрадовался, что она так и не вышла замуж, и вообще, она никогда мне не нравилась, фиговая она была училка, и поделом, что ее зовут Антония.
– Я не хотел, – затем сказал я вслух. Я был один в своей однокомнатной конуре в шикарном Вест-Сайде на Манхэттене и говорил сам с собой. – Простите, простите, – продолжал я. – Честное слово, мисс Рогински.
А случилось, ясное дело, вот что: я наконец заметил постскриптум. Он был на обратной стороне благодарственной записки, и говорилось в нем вот что: «Идиот. Моя материнская любовь не сравнилась бы даже с чувствами бессмертного С. Моргенштерна».
С. Моргенштерн! «Принцесса-невеста». Она помнила!
Отмотаем назад.
1941 год. Осень. Я немножко злюсь, потому что мой радиоприемник не ловит футбольные матчи. Северо-западный играет с Нотр-Дамом[25], начало в час, и к половине второго мне так и не удается поймать репортаж. Музыка, новости, мыльные оперы, что угодно, а важного матча нет. Зову маму. Она приходит. Я говорю, что у меня сломалось радио, не могу найти Северо-западный с Нотр-Дамом. Она говорит: в смысле, футбол? Да-да-да, говорю я. Сегодня пятница, говорит она; я думала, они играют в субботу.